Наводнения в Петербурге случаются в среднем раз в год. В 1908-м одно такое накинулось на домик, где жила маленькая Алиса. Семейство спасает узлы, прячется на чердак. Не собираются, конечно, забывать и Алису.

— Кардаси! — орет девочка. — Кардаси!

«Я — художник»

«Кардаси» — это карандаши, как вы поняли.

Алиса уже на чердаке, на сундуке, смотрит в окошечко, как плывут вещи, доски… Вдруг снова вопит:

— Бумажка!

Отец сбегал вниз, спас и бумажку. Что нарисовала девочка, не уточняется, но рисунок сохранился. На обороте маминой рукой указано: «Наводнение — Путиловский завод — чердак. Алиньке 6 лет».

Это из первой в книге главки. Называется главка «Я — художник». Урок нехитрого, но вовремя исполненного позиционирования. Сначала перед лицом наводнения, потом перед лицом читателя.

Сейчас, конечно, неловко говорить «я художник», «я писатель»; слишком много нас развелось, во-первых, а во-вторых — трудно вовсе изгнать из этого определения пафос, а уж какой теперь пафос. Или нет? Или всегда неловко было говорить с пафосом, что ты художник? Или всегда было неловко говорить с пафосом что бы то ни было?

Можно считать это сообщение Порет позиционированием не себя, а книжки. «Книга художника», да.

Свинья не съест

Прежде чем стать книгой, эти картинки и тексты были альбомом — хотел написать, в высоком смысле, но с иной точки зрения — как раз в обыденном. Альбом, лежащий в гостиной, на круглом столике, что-то туда вклеено, что-то врисовано-вписано гостями; корнет, скучающий, коротая, лениво пролистывает. Снова нет. Эпоха другая, и жанр другой, вместо корнета завлит какой-нибудь завалящий («завлит завалящий» для аллитерации, вообще публика вокруг Алисы стусовывалась изрядная), или дирижер, или иное лицо творческой ориентации. И альбом не интерактивный, состоит лишь из творчества хозяйки, все остальные благоговейно внимают подросшей художнице.

Рукописные тексты — квадратные, детсковатые буквы, словно многолетнее ремесло Алисы — книжки для маленьких — отразилось в наклоне руки. Картинки в наивном стиле, все вместе похоже на Илью Кабакова. Алисина тетрадь (первая пока репринтована; издатель обещает больше) помечена 1966–1968-м, примерно и по времени совпадает с первыми кабаковскими опытами, и смысл совпадения не столько в концептуализме, сколько в профессии детского иллюстратора. Внутри тетради времена перемешаны. Много детских эпизодов, перемежаемых еще более детскими, фрагменты ленинградской бесприютности соседствуют с фрагментами московской бесприютности, все это припорошено малой толикой случаев из жизни, наконец наладившейся, но бытовые передряги чаще за кадром, и интонация эпизода из счастливой эпохи ничем не отличается от интонации эпизода из времени грозового.

Об этом, впрочем, потом; сейчас вот что: насколько нужно художнику, чтобы объекты, созданные для ублажения близких, маршировали в тираж? Насколько «нужно», «приятно», какое тут подобрать необидное ни для кого слово. Вот была жизнь, свернутая в уютную трубочку, приходил завлит с вареньем, удостаивался чести, шелестел страницами, или скатерть теребил, смотрел, как играет на ней тень от рубинового стакана. Тонкая струйка дыма табачного; очаг человечности, окруженный адскими контекстами; что-то впромельк непонятное, связанное с поволокой; однократность, неповторимость жеста. ≪Мне снился сон, мы плакали на кухне≫, как сказал не помню какой поэт. Ритуал выживания в страшной стране. Тетрадь с почеркушечками — снаряд ритуала. Сакральный предмет.

Надо ли его делать достоянием общественности? Пусть не самой широкой, но — посторонней. ≪Посторонним В≫, как сказано в одной из книг, которые иллюстрировала Алиса Порет. То, что предназначалось для трансляции из души в душу, то есть в некотором смысле не особенно далеко уходило от поцелуя, можно купить за деньги, верно ли это?

Да, так устроена цивилизация, ценности — и материальные, и символические, и особенно когда в одном флаконе — фурычат, пока не рассыплются в прах. Если не в продажу идут, то в музей. Вот сейчас в музее Глинки (это в Москве) на третьем этаже выставка, там лежит Библия, принадлежавшая Чайковскому. Он отмечал в ней принципиальные места. Библия под стеклом, конечно, и видно лишь один разворот, на котором раскрыл ее экспозиционер. Сентенция из Ветхого, подчеркнутая рукой, сочинившей ≪Пиковую≫: ≪Золотое кольцо в носу свиньи — что красота безрассудной женщины≫. Улыбками, полученными взамен на рассказ об этом подчеркивании, я быстро отбил 150 рублей, потраченных на билет. Но доволен ли Чайковский, что его целый вечер поминали в связи с этой случайной свиньей? Это несколько занудные рассуждения, я понимаю. Не хочешь, чтобы твои тетради растиражировали пытливые потомки, — сожги, делов-то. Не хочешь, чтобы фейсбук выдавал, что ты посетил ресторан ≪Симплициссимус унд Гриммельсгаузен≫, —не выходи из ресторана в интернет. Не хочешь, чтобы твои фото прыгали по чужим фейсбукам, —просто не выходи в рестораны. Кистень публичности может грянуть из-за каждого угла. Сделаем выводы для себя, тщательнее будем рядить собственные активы, строже чистить рыла непрошенным фотографам и видеоартистам. И беззастенчиво потреблять то, что вынес нам океан.

Красный гроб, черная девушка

Слово ≪уют≫ выше звучало уже. Он милым и странным для меня образом связан с коммунальностью, со сложными, но веселыми взаимоотношениями живущих пестрым чохом друзей и любовников, взрослых и детей, людей и животных. ≪Теснота коммуникативного ряда≫ присутствует как данность, деваться некуда, нужно заполнять пазухи. Жесты в тесноте ощутимее, эмоции плотнее, последствия интенсивнее.

Алиса Порет очень дружила с Татьяной Глебовой, они вместе жили (не знаю, в насколько далеко заводящем значении слова) и исполняли заказы ≪Детгиза≫. Один редактор Порет любил, а Глебову не очень, давал заказы Порет, рисовали в четыре руки, подписывали ≪Порет≫. Другой редактор любил Глебову — рисовали вдвоем, подписывали ≪Глебова≫. Исполняли вместе и «взрослые» картины. Нарисовали, скажем, «Дом в разрезе»: дом в разрезе, стены нет, реальный дом на Фонтанке (угол Московского), в котором жили, много клеточек, в каждой что-то происходит свое, как это любят театральные режиссеры, только в театре клеточки естественным образом запараллелены, а на картине поналяпаны вольно. Мимо дома несут красный гроб. О нем известно из воспоминаний Филонова. Гроба нет, и вообще картину разрезали, что твой дом, когда разъезжались. Какие-то части потерялись, естественно, но в принципе картину вроде склеили, и висит она в Ярославле. На сайте ярославского музея считается, что у шедевра две прекрасные авторши; по другим сведениям, там осталась только глебовская часть, а поретовская — сгинула. Это архетипический был абзац: про четыре руки, разрезания, разъезды и склеивания.

Нищий художник Кондратьев любил Алису Ивановну. «Краснея, робея и опуская длинные ресницы», пригласил ее в Гостиный Двор, чтобы сама выбрала себе подарок на день рождения. «Не хотите ли вот это?» — спрашивал он про вещички, стоившие от тридцати копеек до рубля. «Нет, ничуть». Дошли до «Антиквариата» на Морской, там в витрине стул за полторы тысячи рублей. Стул бы взяла, честно сообщила Алиса. Художник офонарел и купил. Мама потом пеняла Алисе, что нехорошо она поступила. Алиса возразила, что тот готов был не только деньги — «он для меня бросился бы из окна, как павловский солдат».

Про павловского солдата не знаю подробностей: что, речь идет о запредельной тщательности муштры? Но броситься от муштры и в порядке любви разные вещи, да и потом: на иной взгляд, броситься из окна проще (не требует консолидации ресурсов), чем выложить за каприз барышни деньги, на которые собирался жить несколько месяцев. Чисто технически проще. Какая жестокая барышня. Очень может быть, что даже не дала Алиса художнику Кондратьеву ничего интересненького взамен, похоже на то. Это не единственный в книжке пример разухабисто раскрашенной, но внятной жестокости… Не хочу, впрочем, развивать эту тему, вот к ней отличный контраст.

Пианистка Юдина привела «девку-чернявку», «существо с черными глазами», попросила приютить, пока не приедут родные из Сибири. Даже имя мы этой чернявки не узнаем, настолько она мемуаристке не симпатична. Она захостилась в столовой, читала ночами, жгла свет, мешала другим спать. Из черных ее волос скатывались черные катышки, «которые мы находили то на подносе с чашками, то на буфете, то в горшках с цветами». Катышков этих достаточно, чтобы погнать взашей. Я бы сразу погнал, даже не доведись мне в отместку ни разу не услышать более концертов Юдиной. Но нет. Терпели. Терпели, что некрасиво ела, что разговаривала сквозь зубы, что часто «возилась подолгу и таинственно с кружкой Эсмарха в ванной комнате».

То есть не совсем терпели, сыпали ответными ударами. Называли оборотнем, делали вид, что не замечают, «когда она садилась на стул, садились ей на колени, вешали на нее зонтики и трости». Ну возможно ли все это? «Зная, что она лютая ханжа и пуританка, говорили при ней самые непотребные слова, гнуснейшие анекдоты. Когда она ложилась спать, Петя входил к ней за ширмы и, отбросив одеяло, шарил по туловищу руками, приговаривая: «Не понимаю, где моя шляпа, ведь я сюда ее положил…» А-теперь-внимание-вопрос.

Как долго могло продолжаться такое противуестественное сожительство? Неделю, месяц? Два месяца? Из Сибири далеко ехать. Три месяца?

Ответ: шесть лет. Шесть лет у тебя дома живет не самый приятный чужой человек, а ты его не гонишь, но вешаешь на него трости. Вот эти 6 лет, 1500 рублей — какие-то мифологические числительные.

Вроде все недавно было, в знакомом мне городе, и даже в описываемом доме на Фонтанке я водку пил, там у меня добрый приятель живет. Но какая-то совсем иная реальность.

Шакал и мурзилка

В не слишком старых текстах удивляют порой детали, отдающие вдруг некоторой даже и баснословностью.

Вот Тоня, домработница, вернулась из лавки. Простояла там два часа, все ноги отдавила, но мясо типа мясо кончилось. Зато «выбросили» шакала, она взяла пару кило…

В кавычках там именно слово «выбросили», шакал безо всяких кавычек. И поскольку Тоня сама его «исть» не будет (ибо поганый), постольку понимаешь, что шакал впрямь без кавычек. Да вот он даже и нарисован Алисой Ивановной, худой, ребра торчат, физиономия лишена малейших намеков на высокоорганизованный интеллект. Шакал и есть.

Тьфу. Хармса потом котлетами накормили и не сказали, что из шакала, он съел и давай переживать. То есть не так часто ели шакала в Ленинграде в 30-е годы XX века. Но ели?

В интернете пошарил про другие примеры поедания шакала… Не нашел. Обнаружил зато стихотворение Маршака, довольно-таки прекрасное.

Мой отец — степной шакал

Пищу сам себе искал.

Далеко в стране песчаной

Провожал он караваны

И в пустыне при луне

Громко плакал в тишине.

Ел он кости и объедки,

А теперь живет он в клетке.

От дождя он здесь укрыт

И всегда бывает сыт.

Клетка, догадывается филолог, расположена в Ленинградском зоопарке. А Маршак, между тем, как раз и заведовал «Детгизом» в ту эпоху, когда там кормились Глебова, Введенский, Порет и Хармс. Может такое быть, что в обоих текстах — и в мемуаре Алисы Ивановны, и в стишке Самуила Яковлевича — идет речь об одной и той же особи? Сначала увековечили, а потом сожрали? Так случается.

Или вот упомянуты «мурзилки». «Мы в детстве попросили с Викой (брат. — Прим. авт.) подарить нам домик для кукол и мурзилок». То есть это 10-е годы XX века. Одноименный журнал возник сильно позже, что же значило это слово… Ладно, это сами можете посмотреть в интернете. Мне скорее хочется еще примера странных человеческих отношений.

Щуко, гусиные лапы

«К нам пришел в гости архитектор Щуко и попросил меня пристроить на сутки московского друга, тоже именитого архитектора. Мы выбрали комнату и диван и ждали гостя. «Я вам помогу», — сказал Щуко и, к моему удивлению, попросил две коробки спичек. Он сам стал стелить постель и под нижнюю простыню высыпал все спички. На мое недоумение сказал добродушным голосом: «Это месть! Прошлый раз он мне положил под подушку голову гуся с померкшим глазом, а в ноги две холодные гусиные лапы. Вы только не говорите, что это я, — он и так поймет».

Я хотел какое-то сравнение из современности и думал о книжках Кати Метелицы, московской сплетательницы теплых клубков, так же вот составленных из фрагментов милых препровождений — чаепитий, настольных игр, уходящих за горизонт разговоров. В них есть то же, что и у Порет, волшебное свойство сосредотачиваться на всякой милой и подчеркнуто частной ерунде, не обращая внимания на ветра эпохи, корячащейся за окном; и не так важно, будем мы это свойство называть аристократизмом или пофигизмом. Есть, впрочем, важное отличие: у Метелицы плотнее шторы, меньше анонсированной коммунальности.

Так что, будет другое сравнение из современности: с социальной сетью. Кто-то кого-то с кем-то подружил, привел переночевать на шесть лет, удачно или неудачно прокомментировал, разыграл, залайкал, забанил — непреходящее ощущение бессонной круглосуточной возни. И поверх всего этого — та же самая странная иллюзия вненаходимости. Ссылки пестрят переломами и кишками, за отворотом электронной страницы разливается кровавая лужа, в нее скалится луна апокалипсиса, но человек с клавиатурой — Автор, а Автору всегда кажется, что он в другом измерении. Ну-ну.

Про Щуко, кстати, не из отчетного тома, а из ранее опубликованного (весьма куцего) мемуара Порет о Хармсе (там есть полные текстуальные совпадения с тетрадью, но не про Щуко). Он, мемуар, состоял почти целиком из анекдотов о карнавальном поведении и вызвал почему-то очень резкую отповедь Глебовой: де, врет Алиса, опять врет, да еще и перевирает. Не связан ли троллинг Глебовой с тем, что Порет назвала Введенского типом чумазо-неряшливым? Вдруг Глебова тайно любилась с Введенским, и ей, соответственно, неприятно, что… Это не есть исторический факт, а прозрение удаленного юзера. Но можно проверить, посмотреть на взаимные перепосты, глянуть, лайкали ли они друг друга, когда меняли юзерпики.

Котеги, куда же без них

Социальная сеть, прежде любых любовей, это котеги, конечно. Их есть.

Про поведение Буффонушки, когда вдруг завелась в доме молодая Фонтенушка. Как он залез на большой гардероб и не слезал сутками, а когда котлету доставляли к ложу, гордо отворачивался.

Про французского есть кота, которого завезли за тыщу км, а он вернулся домой.

Собачками в этой группе тоже не пренебрегают. Вот художник Суков, прогуливающий своих собачек числом семь. Их зовут Матисс, Сезанн, Манэ, Дега, Пикассо, Родэн, Гогэн.

Вот собака, доставшаяся в подарок от умершего мужа. Он заплатил за нее, и еще за какое-то количество корма заплатил, чтобы не сразу забирать от хозяев. Муж умер, продавцы позвонили — собачку-то забираете?

Вот Алисе рассказывают, что жучка Кинуся в ее отсутствие спит на столе. Так, во всяком случае, докладывают соседи. «Но я этого никогда не видела, потому могу этому не верить».

Вот, впрочем, и отличие: интернет, по слухам, резинов, а в журнале приходит время знать честь. Я не успел рассказать о самом прекрасном фрагменте книжки, о ключе от комнаты, застигнутом чувственной мужской рукой на бедре подразумеваемой барышни. Как он светится в темноте, будто на рентгеновском снимке, в ситуации, когда светиться не должен, и какая волевая и четкая всобачена про этот ключ иллюстрация. Подробно пересказать не успел, что же, хотя бы вынесу в заголовок.

Постскриптум

Такое солидное (полиграфически роскошное, с тончайшим дизайном и ядерным ценником) издание могло бы, конечно, иметь более содержательный ап парат. Вряд ли кто из читателей отказался бы от развернутых комментариев; сейчас они предельно лаконичны. Не красит серьезную работу и выпячивание на одну из первых же страниц комплексов автора предисловия В. Шубинского. В начале своего вступительного слова он со странной снисходительностью роняет мимоходом: «Порет не была в числе немногих, проникавших в духовный мир Хармса», давая, таким образом, понять, что является экспертом по такого рода проникновениям: сообщение, уж не знаю, справедливое ли, но явно неуместное. Но это все мелочи, книжка все равно отличная.

Досье

Алиса Ивановна Порет (1902, Санкт-Петербург — 1984, Москва), живописец, книжный график. Из семьи обрусевших шведов, училась в Анненшуле. В 1917–1919 годах занимается в Рисовальной школе при Обществе поощрения художеств. В Академии художеств учится у А.И. Савинова и К.С. Петрова-Водкина. С конца 1926 года — ученица Павла Филонова. Участвует в оформлении Дома печати в Ленинграде. Вместе с тринадцатью учениками Филонова иллюстрирует «Калевалу» для издательства Academia, художник книги «Война мышей и лягушек». С 1927 года рисует детские книги, автор журналов «Ёж» и «Чиж». Первая придумывает, как выглядит Винни-Пух. В 1942 году Порет эвакуируется из Ленинграда в Свердловск. После войны живет в Москве.