Грустно, конечно, но факт. Узкоколейные дороги в России умерли, благополучно отпеты ветрами, вьюгами. Остались в виде милого сердцу хлама. И хотя коегде по отрезкам этих дорог еще доставляют к крупным станциям лес или уголь, по большому счету их, как староверов, живущих в глуши, не наносят на новые карты.

Дотошный интерес к железным останкам проявляют разве что экстремалы-ро мантики, трепетно описывающие на своих сайтах каждый новый факт, добытый в непролазных странствиях. Еще — ту рис тыиностранцы, мечтающие увидеть эту «рашн-крейзи-дорогу» из кривых, точно тележная колея после дождя, рельсов, по которым не то что ездить — смотреть на них страшно.

В Свердловской области сохранилось место, где узкоколейка — вовсе не музейный раритет и не объект умиления. Жителей нескольких таежных деревень дорога связывает с какой-никакой цивилизацией. Единственный на всю страну пассажирский узкоколейный поезд пыхтит по ней со скоростью не более 20 км/ч. Люди рады и этому.

...Осень теряла цвет. В славном городе Алапаевске кассирша выдала мне в окошко какую-то картонку и пожелала счастливого пути. В тупом оцепенении я стоял минут пять. Картонка оказалась билетом на поезд Алапаевск — Санкино. Я видел такие в чернобелом кино, но в руках не держал. Впрочем, и этот был изготовлен еще в 1974 году.

— Поезд Алапаевск — Санкино отправится со станции в 19 часов 35 минут, — объявил в висевший рупор обиженный женский голос. И уже чуть мягче добавил: — А ты, Валя, приходи чай пить.

— И чтоб два раза не вставать — за милых дам, — лыбился под рупором старик в собачьей шапке.

В фонаре сомнамбулическими мотыльками мельтешил первый снег. Поданный к перрону состав с маленьким тепловозом ТУ-4 в голове был поразителен, он был шикарен. Перформанс, художественное произведение. Каждый из вагонов имел свой цвет и к тому же был размалеван, будто борт хоккейной коробки. «Берегите лес», — кричали с одного бока аршинные буквы. И курильщики почему-то тушили о каблуки папироски. «Пользуйтесь услугами железнодорожного транспорта», — ненавязчиво гласил второй. И толпа хваталась за рюкзаки, узлы и баулы. Всего вагонов было три. Я влез в тот, где скромно было выведено: «Урал — опора России».

Тускло горел свет. И чайник у купе проводниц (который на языке железнодорожников зовется не иначе как титан) причитал тоненько, как монашенка. Я сидел возле окна и в который раз удивлялся билету.

Вагон на поворотах кидало, как хвост трамвая. Но на то ведь и узкоколейка — ширина пути 750 мм. Свет периодически гас, и лица, освещенные никчемными тут мобильниками, казались мертвыми, синими.

— Племянник телефон подарил, — рассказывал кому-то тот самый дед. — И я его спрашиваю: за водкой бегает? — Нет, — отвечает. — А стога метать умеет? — Тоже, — говорит, — нет. — А на хера мне тогда телефон, если мне некому и незачем звонить.

— Скоро все накроется, — весело сообщал срочник и, не прожевывая, глотал мои бутерброды.

— Работать сюда никто не идет. Да и некому. Ну, сколько еще? Лет пять от силы. А потом хана.

— А ты-то куда едешь? — спросил я его.

Солдат замялся, вытер тыльной стороной ладони рот и сказал:

— В Синячиху, баба у меня там.

Чуть подумав, уточнил:

— Девушка. В Свердловске год назад познакомился. Красивая — жуть.

— Одинокая?

— Не, муж есть. Но странный чувак. Про все ее городские похождения знает, она ему сама рассказывает, а он потом сочиняет дебильные эротические рассказы.

— Отслужишь, с собой заберешь?

— Поедет те она. Она его любит (сделал он упор на местоимении третьего лица).

— А ты?

— А я пока во грехе поживу, — скалился он. — Че я, дурак, хомут вешать? Дембельнусь, поеду в Москву. В охрану устроюсь. Тыщ 15–20 буду заколачивать, да? А мне больше ничо и не надо.

«Прокисший какой-то разговор», — подумал я и пошел в тамбур. Поезд, как в черную дыру, проваливался в метель. Казалось, там впереди нет ничего, кроме этой метели. Потом вагон дернулся и застыл. Послышался гвалт, скрип уже наметенного снега под валенками, собачий лай. На одно этажном домике едва проглядывали пророческие буквы: «Синячиха».

Мужики выгружали из вагона холщовые мешки. Поклажа приятно позвякивала.

— Вечерний звон, бом-бом, — басовито веселились встречающие.

Станции меняли мне попутчиков. Они приносили с собой запахи первых этих снегов, которые всегда были острее, особеннее, с оттенком холодных яблок и хорошо постиранного белья.

И разговоры тех пассажиров были как и в любой другой сельской местности. Об огородах, урожаях, о том, что Зинку Кошкину подрал намедни кобель и теперь придется делать сорок уколов в живот.

Ельничная, Гаранинка, Березовка, Чернышовка.

В третьем часу ночи поезд прибыл к конечному пункту — деревне Санкино. Представить только: дальше еще несколько заброшенных деревень и — болота, тайга, тайга. Снова я встал точно вкопанный. На вытоптанном перроне как будто снимал свой очередной фильм с нагромождением абсурда и фольклора режиссер Кустурица. Люди жгли костры, пели матерные частушки под баян, прыгали через огонь. Выяснилось, что встреча поезда здесь всегда праздник. Потому что ходит три раза в неделю и потому что иной дороги нет.

Я подошел к мужику в лисьей шапке, спросил, где бы переночевать.

— Ко мне и пойдешь. Щас только Федьку найду, — сказал он так, будто я знал давно и Федьку этого, и его. — Он мне тридцать мотков лески привезти должен. И шепотом добавил: — Сети.

— В смысле?

— Сети буду вязать. На щуку. Ячейка что мой кулак.

Федька нашелся у третьего костра, в руке он нес пакет с надписью: «Жизнь — кока-кола». Мы взяли дедов заказ и стали печатать следы по деревне. Тихо было совсем, светло от снега. У станции все еще пели, расходились медленно.

Потом сидели за столом у Николая Федоровича и его супруги Валентины Яковлевны, он вещал:

— Как я попал сюда, спрашиваешь? Брат в Свердловске жил, майор. А я в Ставрополе-на-Волге. Когда ГЭС тольяттинскую запустили, часть города ушла под воду. Брат Колька мне и пишет: приезжай, дурень, денег заработаешь. Чего ты там, в Тольятти этом, будешь прозябать? — Николай Федорович смотрит на мою реакцию. — Приехал. Женился. Мотанули с Валентиной сюда. Лес валил. Она сучки да задоринки обрубала, — усмехается хозяин. — Когда-то все здешние деревни кормились лесом. Поселки строились. Жизнь, как говорится, кипела. А в 90-е в обратном направлении все пошло. Лесозаготовительные предприятия не то чтобы загнулись, стали частными, и столько народу уже как бы и не нужно. Но мест рабочих все равно уйма. Правда, среди местных найти здорового, толкового, а главное, не забулдыгу, уже, считай, невозможно. Тоска одна. Вон летом искали на лесовоз человека. Десять тыщ давали, притом — с перспективой. А наши: «Че это я буду за десять тыщ пупок рвать, если б ты мне сразу тридцать дал…» Понимаешь, лучше он на диване будет лежать, жить на материну пенсию. Это стандарт здесь, — вводил он меня в курс дела.

И действительно, как потом выяснилось, пенсионеры часто единственные в деревне, кто видит «живые» деньги. Хотя им, живущим грибами, ягодами и приусадебным хозяйством, они вроде как бы ни к чему. Деньги нужны, чтобы отправить внуков в интернат, на проживание. Школы есть далеко не в каждом селе — учеников не набирается.

— Иногда, бывает, образование впрямую зависит от того, есть в семье пенсионер или нету, — говорит Николай Федорович. — Вот у нас через два дома живет семейство. Мать с отцом гужбанят по-черному. Нигде не работают. И только от деда с бабкой зависит, получит ли их Санька среднее образование. Так что подыхать им никак нельзя. Ну конечно, кто восьмилетку заканчивает — сразу отсюда уезжает. Вон Люба, соседка, рассказывала: поступала в Алапаевске в лицей, там как увидали, где училась, даже оценки глядеть не стали. Иди, говорят, девочка, отсюдова. А сколько тут таких с мужиками спивается. Красивые, доложу тебе, девки. Завтра увидишь.

За окном лужи со снежной кашей, ветер, и мы чапаем. Николай Федорович показывает деревню. Крепкие деревянные избы, стога, припорошенные снежком, в прорехе между туч светлая, почти латунная полоска.

— Иностранцы такие виды коллекционируют, очень жалуют, — говорю я.

Николай Федорович усмехается.

— Припираются. Особенно летом много бывает. Ходят, таращатся, фотоаппаратами щелкают, дикари, елки-моталки. Им сюда оборотистые москвичи туры организовывают. Типа, туризм в глубинке развивают. Самый ушлый говорит: давайте, мол, вас переоденем под старину, кокошники, косоворотки. Наедут иностранцы, а мы лавочки откроем. Все как встарь. И делать, говорит, ничего особо не надо, просто в дом пускайте, ходите по улицам, улыбайтесь. Многие, между прочим, за пузырь согласились. Уже и одежу привезли.

— И что?

— Вася-чеченец у нас был, — говорит дед. — Сам-то русский, воевал в Чечне. Он, как расчухал, взял и морду набил этому организатору. Говорит, не допущу, чтоб прощелыги тут из меня куклу эту, как ее… на ниточках делали.

— И где он сейчас?

— Васька-то? Где, где, сидит.

— Нет, организатор?

— А бог его знает. В другом месте дурит кого-нибудь. Страна у нас большая.

Диковины в деревне Санкино подделывать не нужно, они — под ногами. Прямо на улице, нагнешься к рельсам и с тыльной стороны прочтешь: «Демидовский завод. 1833 год».

Здесь почти нет автомобилей. Зато чуть не в каждом дворе водится такой гроб на колесиках, который аборигены окрестили сперва «пионеркой», в том смысле, что всегда готова, ставь на рельсы и — дуй с ветерком. Другое название этой конструкции — «беда». Потому что мотодрезина по пьянке расшибает мужиков насмерть.

— На них и на кладбище возят, и за ягодами ездят, — просвещает меня Николай Федорович. Я упрашиваю деда прокатиться на этой дрезине.

— Это надо к Сереге зайти. У Сереги шесть свиноматок и хряк, самый красивый в деревне дом, дизельный генератор, телевизор и спутниковая антенна. Местные считают его буржуем, потому что не пьет, в лужах не валяется и продает «коммерсантам» мясо.

Иногда аборигены воруют у Сереги из генератора солярку, иногда сам генератор. Но он находит, без милиции и драк. Свои как-никак люди. Серега уезжать отсюда тоже не намерен. Потому что здесь кладбище. На кладбище родители, деды, бабки.

— И я здесь рос. Может, звучит слезоточиво, но здесь моя родина.

Мы мчимся с Серегой на дрезине по его родине. Ее мотыляет, как изрядно усугубившего аборигена. Лицо каменеет. Страшно. Держаться не за что. Но потом привыкаешь.

Вечером Сергей знакомит меня с почтальоном Володей, местным мизантропом. Пальто нараспашку, щегольской шарф по ветру. Мы месим подтаявший снег, топаем к нему домой.

— Времени у меня свободного много. Вот я и читаю книги разные, расширяю кругозор.

Помимо писем, пенсий и газет Володя разносит, как он сам говорит, «трансцендентальность». Рассказывает обывателям о структуре мира, о смысле жизни.

— Понимают?

— Ну-у, — тянет он. — Не все. Но прогресс налицо.

— А писем много пишут? — отряхиваю я ботинки от снега в его чулане.

— Много, — оживился Володя. — Здесь же ни один мобильный не берет. Интернет — чудо света. А письма — самое доступное. Несешь и думаешь: сколько радости и грусти в одной дерматиновой сумке.

Я сразу вспомнил голливудский фильм «Почтальон»: 2013 год, ядерная война, распад цивилизации. В Америке орудует банда неофашистов-феодалов. Бродяга — артист Кевин Костнер находит труп почтальона и сумку с письмами. Чтобы не помереть с голоду, он начинает разносить эти письма по адресам и неожиданно для себя оказывается единственной надеждой нации. Люди заново налаживают связи, у почтальона появляются тысячи последователей, простая работа возрождает страну.

Володя растапливает голландку, ставит чайник. Жилище его бедно, но опрятно.

— А если дорога загнется? Поезд перестанет ходить? — пытаю его.

— Но ведь ходит. Говорят, наоборот, узкоколейки собираются возрождать, область выделила чуть не 20 миллионов рублей на закупку новых тепловозов и ремонт путей.

Новые — это ТУ-7, а ТУ-4 еще пока делают в Удмуртии. Узкоколейка и впрямь проще и дешевле автомобильной дороги.

— А то ты не знаешь, для чего это было сказано и как потом распилят эти деньги? — встревает Сергей.

— Но ведь мы же пока еще живы, а значит, что-нибудь придумаем. Народ башковитый.

На следующий день мы с Николаем Федоровичем и Володей ходили по соседям. Почтальон писал на диктофон рассказы об их жизни, снимал на пленочный «Зенит».

— Денег поднакоплю, историю деревни издам. Чтоб все не зря было.

Мы мотались к нему на почту, носили письма и дрова в печь. А в пять утра он наладил телескоп и толкнул меня.

— Пошли смотреть Луну, — сказал шепотом. — Повезло Земле, что Луна именно на таком расстоянии, каком и надо, идеальном, что приливы и отливы дают жизнь всему сущему.

Я мало что понимал спросонок.

Вечером на перроне опять собралась едва не вся деревня. А Володя все как будто продолжал свою лекцию.

— Мне кажется, не надо ругать место, где живешь. Ругаешь — и сам дерьмом становишься, раз живешь в этом. Надо это место просто полюбить.

— Как же это?

— Есть способы, — отвечал он несколько растерянно. — Я вот пытаюсь заставить себя поверить, не в голове, а там, под свитером, ощутить, что вот эта зима или лето — последние в моей жизни.