«Книги и девок можно брать с собой в постель. Книги и девки любят поворачиваться спинкой, выставляя себя. Книги и девки искривляют время. Они владеют ночью, словно днем, и днем, словно ночью». Этой теме, как и многим другим, в «Улице с односторонним движением» посвящен трактатец из тринадцати пунктов. «Как и многим другим» — в смысле из тринадцати пунктов. Беньямин любил это число…

Уговоры бесплодны

…А может быть, он это число ненавидел.

У «Улицы» принципиально не уличная, путаная структура… автор словно брезгливо перебирает композиционные возможности, ни на какой из них не хочет остановиться. Тут есть главки из двух слов в названии и двух слов в содержании (название «Для мужчин», текст — «Уговоры бесплодны»), есть коллекции нервных наблюдений («Летом бросаются в глаза толстые люди, зимой — худые»), есть вот трактатцы и трактатики, есть эссе о почтовых марках и игрушках (тоже предметы непоседливые, всегда множественного числа, вздорные, как девки и книги)… И есть, под другими обложками, шлейф исследований, задним числом вносящих порядок и систему в этот самоиграющий хаос.

Будто бы плох сам по себе жанр «записки о всякой всячине», будто непременно его нужно прописать в эпохе, втолкнуть в круг закономерностей. Сам автор утверждал, что это просто plaquette, плакетка, книжечка для друзей… такой род альбома, стены фейсбука.

«Улица» сочинялась в 1924-м, примерно годом раньше Виктор Шкловский написал (в беньяминовском Берлине) «ЦОО, или Письма не о любви», литературное изделие в таком же роде: обрывки мыслей, обмылки впечатлений. Шкловский жанр концептуализировал: «Cамое живое в современном искусстве — это сборник статей и театр-варьете, исходящий из интересности отдельных моментов, а не из момента соединения».

Настойчивое желание быть актуальным часто оставляет в дураках. В те же годы в том же городе Владимир Набоков начал сочинять великую прозу, исходящую «из момента соединения», безо всяких реверансов в сторону варьете и актуальности, и это у него вполне получилось. У Александра Долинина есть премилое наблюдение: будто бы, описывая в рассказе «Путеводитель по Берлину» (1925) баснословную черепаху в гигантском куполе, Набоков-Сирин сравнил ее высунутый малоаппетитный язык с языком «гугнивого кретина, которого вяло рвет безобразной речью», имея в виду как раз Шкловского. Это он писал кратчайшими абзацами, где между букв впрямь проглядывали шматки непереваренной пищи.

Беньямина тоже словно немножко рвет. То или иное (часто максималистское, желательно парадоксальное) сообщение быстро вырыгивается, но если вы опытный читатель, то вас скорее не отвратит, а порадует несомненная связь этого письма с физиологией. Чтобы метафора не была столь натуралистичной, скажу: слышно, как скрипит перо и тяжело дышит завернутый в простыню сочинитель — бледный, всклокоченный, с еще не воспаленной папиросой в зубах. Когти эпохи торчат, конечно. Переживая и пережевывая недавнюю смерть бога, она испытывала интерес ко взгляду издалека, со стороны, с другого берега, от лица еще непонятного нового высшего существа. Беньямин во сне лишил себя жизни выстрелом из винтовки и некоторое время смотрел на свой труп. Был себе если не божеством, то духом.

А если витают хотя бы духи и призраки, то метафизика, значит, никуда не ушла… только измельчало ее население… стало более крылышкующим, что ли, слегка суетливым.

Страсть к странным перечням именно тогда отращивает художникам ассиметричные перья. Для простоты вспомним список Борхеса — про животных, которые делятся на нарисованных тонкой кисточкой и на похожих издали на мух. На Einbahnstrasse мы встретим настоящий зоопарк с разными экзотическими коллекциями. Две вдохновенные страницы про «ландшафты тиров».

Во что палить из мелкашки, или чем тогда пользовались, праздному гуляке. Два лесника на фоне смутных очертаний деревьев. Скрипач с танцующим медведем. Когда в него попадают, смычок начинает двигаться. Медведь бьет лапой по литаврам и поднимает ногу. А вот черт мучит бедную душу. Другой черт сталкивает попа в котел. Мавр держит на блюде три золотых яблока. Попадешь во все три подряд… даже тогда не будет тебе счастья. Это я от себя, у Беньямина так не написано, но мреет в нем и мерещится всегда тихая грустная мелодия: счастья — не будет.

Уговоры бесплодны-2

Или такое попадание в «интертекст», в эту блуждающую мишень. Вот целиком одна Беньяминова главка: «Насколько же легче любить того, кто прощается! Страсть к тому, кто удаляется, разгорается ярче, поддерживаемая мимолетным движением полоски ткани, которой машут нам с корабля или из окна поезда. Расстояние проникает исчезающего человека, как краска, и наполняет его мягким светом». Это, напомню, 24-й или 25-й.

А наш Ходасевич в 25-м писал: «Нет ничего прекрасней и привольней, Чем навсегда с возлюбленной расстаться, И выйти из вокзала одному…»

Что, окрашены оба этих фрагмента одним порывом ветра середины 20-х? Порождены эти одинаковые настроения колесом календаря? Пусть ответ будет «нет». Ходасевич вспомнил о гордом одиночестве по мотивам происшествия 11-го, что ли, года, когда прощался с возлюбленной на венецианском железнодорожном (есть там и такой) вокзале и вообще привязывал тему стиха к Венеции. Такой, дескать, это призрачный город, что там логично прощаться в одночасье, спеша на рандеву, например, со смертью. Можно еще расширить: и Венеция тут лишь деталь, и эпоха лишь подробность, а есть вот вечная тяга мужчины к побегу, к кислой сигарете на ветру, к одиночеству и свободе. «Углубление» или, напротив, «сужение» темы, ее привязка к контексту — этого универсально не скажешь, тут все зависит, как привязывает, кто привязывает…

Балаклава как вувузела

Иван Болдырев, редактор и один из авторов перевода, пишет в послесловии о другом «женском» образе. В книжке будто бы, в ее ритмике читатель может прозреть «поселившуюся там мощь революции». И дальше чистая лирика: «Ее ритм — это не тяжелая солдатская поступь, а легкая походка возлюбленной».

Так точно писали в России о революции сто лет назад. Тогда лирические заигрывания с огнем были, наверное, простительны. Свиной хари революции еще никто в глаза не видывал, и можно, наверное, было грезить, что она явится в белом венчике из роз и с пузырем «Абрау Дюрсо». Ныне уповать на легкость ее походки несколько странно; ну да ладно, речь ведь идет об искусстве, где без странностей как-то и скучно.

В глубинах «Улицы с односторонним движением» впрямь жужжат загадочные огневые предчувствия. То обронит автор словцо о невиданной силе, что надвигается на Европу, то кратко прокостерит закостенелость современников, которую надо бы как-нибудь поосновательнее расшатать. Есть рассуждение о человеке, который живет и в грязи, и в нищете (24-й год: пик инфляции в Германии, миллиардные купюры за трамвайные билеты, драки на рынках за хлеб и яйцо), и страдание пока ведет его вниз, тропой уныния, но может повести и вверх — тропой бунта. Мы знаем, как расшаталось через десятилетие на родине Беньямина, нам, более того, ведома и его собственная судьба (см. досье): так что, налицо все основания оставить тему огневых жужжаний без развития.

Совсем отмахнуться все же не получается. Собственно, начинается книга с утверждения, что в некоторые эпохи «литературная деятельность не имеет права оставаться в пределах литературы». Надо то есть жечь глаголом и сечь бичом, а то и перед обществом будет стыдно, и из актуальности вывалишься. Что же: тут и впрямь точка актуальности, нашей с вами. Взрыв, сотворившийся в обществе вокруг суда над вокалистками из ХХС, обнажил противоречия, выявил позиции, кое-кого поляризировал как следует, вынудил к дискуссии. Каша, короче, удалась на славу. Это не то, что именно «хорошо», но как-то естественно: чего уж там, самое время нынче разбираться в своих и чужих позициях. И произошло это не просто потому, что «Пусси» «ударили в больную точку». Большое количество произведений искусства, разных его видов, не чурается болевых точек, в том числе и тех же самых.

Взрыв случился потому, что искусство было явлено — сильное. Девчушки в балаклавах (слово, которое до акции знало не сильно больше народу, чем до лета-2009 — слово «вувузела») на великолепной золотой подложке, их иероглифические корявые позы на фоне безапелляционного алтарного «текста»: яркий пластический образ. Русское изо принято дразнить за неумение работать с формой, за излишний концептуализм (им и впрямь страдают и собственно нареченные «концептуалистами», и, скажем, передвижники). Картинка из Храма — достойный ответ дразнильщикам. Серьезный художественный жест срифмовался с социальными смыслами, и, наверное, мы немало сейчас услышим (уже, собственно, слышим), что подлинное искусство нынче должно быть революционным.

Меня же больше беспокоят не всполохи духа, а повседневная телесность. Не искусство, а культура, которая в самые роковые минуты должна сохранять практики ленивые, неактуальные, медитативные, семейные, частные. И в книжке Вальтера Беньямина много поводов побродить вокруг «вечных проблем», даже и вовсе игнорируя переулки, ведущие к площади с пассионарным костром.

О читающем ребенке

О начале, собственно говоря, всех начал. Многие из нас, оглядывая анфиладу воспоминаний, найдут в самом ее конце свою собственную фигурку, скорчившуюся над книгой. За обеденным столом («Вредно читать во время еды!»), на простреливаемом взглядами домочадцев диване («Опять разлеглась с книжкой, лучше бы пыль вытерла!»), в укромном закутке, а кто-то — и с фонариком под одеялом.

Беньямин сравнивает стихию текста со снежной пеленой. Она охватывает ребенка мягко, вкрадчиво, неотвратимо. Он вступает в книгу с безграничным доверием. «Ему пока трудно разглядеть приключения героя за мельтешением букв, как трудно распознать человеческую фигуру и послание за завесой метели. Он гораздо ближе к персонажам, чем взрослый. Он неимоверно захвачен происходящим и сказанным, и когда встает из-за стола, целиком покрыт прочитанным, как снегом».

О начале дня

Которое еще именуется «утро». Человек еще во власти снов, которые, как пишет Беньямин, лучше не рассказывать «натощак»; а как же их рассказывать, они ведь быстро высыхают, улетучиваются, скукоживаются в памяти до пары полуобразов. Наверное, никак не рассказывать: твои отношения с запредельным наполнены только мелкими (или большими, но тоже мелкими, ибо заархивированными) личными смыслами. Они никому неинтересны — недаром проваливаются все без исключения попытки издавать сборники снов.

Герой Беньямина «боится прикосновения дня, из страха перед людьми или нуждаясь во внутренней собранности, — не хочет есть и пренебрегает завтраком». Завтрак назван разрывом между мирами ночи и дня. Если им пренебречь, ты можешь ввалиться в работу, еще находясь частично по ту сторону вещей. Я так и делаю, сочиняю этот абзац, и тут приходит СМС от телефонного оператора. Там сказано следующее: «Меняй свой голос во время разговора. Выбери Мультяшку, Робота, Бурундука или Смерть». Следовало закончить, что на этом я просыпаюсь, но эсэмэска пришла наяву.

О любви

«Любящий привязывается не только к женским причудам и слабостям; морщины на лице и родимые пятна, поношенная одежда и неуклюжая походка властвуют над ним гораздо дольше и вернее, чем любая красота». Эту фразу я доверил бы произнести Мультяшке или Роботу. Бурундуку и Смерти, на мой скромный взгляд, по барабану, к чему привязывается любящий.

Но не напутал ли автор глаголы «властвовать» и «вызывать жалость»? За последней часто идет за руку нежность, скорее даже из разряда щемящих, но что носителю морщин нежность, если ему нужна любовь. К походке, к привычке кривить губы и загибать локти, прикладывать палец ко лбу, ко всему этому милому хламу человечности не то что привязываешься: что-то перецепляется на тебя, и ты вздрагиваешь десятилетие спустя, поймав себя в зеркале на жесте, у которого совершенно точно есть законный хозяин.

О животных

«Тот, кто испытывает отвращение перед животными, больше всего боится, что в прикосновении они признают его своим. В глубине души человеку внушает ужас смутное сознание: в нем живет нечто, столь мало чуждое отвратительному зверю, что может быть им признано».

Такие люди, честно сказать, мне почти не встречались. Отвращение к коту, к ежу, к сивой кобыле? — странно. Скорее понятно отвращение к себе подобным, что вращаются в сферах с радикально иными запахами: к политику, к бомжу. Тяжело признавать, что в тебе много общего вон с тем оборванцем, что тащит что-то белое из помойного ящика. А общего ведь гораздо больше, чем различий. У человека даже с бананом гены общие на 97 процентов.

Но вот я посетил в Екатеринбурге спектакль «Гамлет»; актер, исполнявший призрака, обсасывал хвост живой крысы. Не раз, не два и даже не десять, выпучив глаза, он обмусоливал безволосый отросток. Я понимаю, что это и есть театр в собственном соку, стихия балагана, диковинное зрелище, и отдаю должное мужеству актера, но сам в «Гамлете», наверное, играть никогда не стану.

О прекрасном

«Во всем, что обоснованно называют прекрасным, парадоксальна уже его явленность». Парадоксален, согласен, вид далеких гор или безбрежного океана: кто и зачем повелел им так славно выглядеть?

Про «явленность» очень хорошо у Набокова в «Других берегах». Там мальчик обмусоливает простыню, в которую завернуто рубиновое пасхальное яйцо, и по мере того как ткань мокреет, через нее все сильнее сочится ярый праздничный цвет. Прекрасное прекраснее всего в тот момент, когда оно проявляется, когда мы с холодным восторгом понимаем, что оно возможно.

О музыке

В пустых домах, сдаваемых внаем, сообщает Беньямин, порой слышна музыка, адресованная не человеку, а самим комнатам. Это кажется ему тревожным, а мне, напротив, естественным. Я довольно долго жил с рыжим котом и заметил, что, если не выключать перед уходом из дома радио «Орфей», кот встречает посвежевшим, с одухотворенным лицом. Ему явно доставляло удовольствие проводить время в обществе Глюка и Баха (хотя справедливости ради стоит заметить, что не отказывался он при этом и от пищи земной).

Потом я уехал в другой город, стал жить один, но музыку, уходя, все равно оставляю. Существуют же домовые, что ли, те же призраки заглядывают… опять же фэн-шуй. И потом: перечитываю же я иногда свои книги, может и музыка играть сама для себя.

Триумф фараона

Автор послесловия ищет в книжке «город, выстроенный Беньямином», оговаривая, что он включает в себя черты Берлина, Риги, Парижа и Москвы. Соображение это, следует заметить, отчетливо притянуто к «Улице с односторонним движением», где к образу города, да и то нехотя, отсылают лишь названия некоторых главок — вроде «Мелочная лавка», «Подземные работы» и «Эти помещения сдаются». Автор послесловия рассуждает скорее о других книгах — у Беньямина есть «Московский дневник» (он в Москве издавался) и «Берлинская хроника» (на русский переведена, найдете в интернете; книгой не выходила). И в дневнике, и в хронике город рассматривается не как машина-для-жилья, не как социальное или экономическое явление, а как пространство, полное локальных аттракционов, ловушек, укромищ…

Пример из «Улицы»: стоит на площади Согласия египетский обелиск. Ему четыре тысячи лет. На нем, возможно, начертаны слова восхищения славой, силой и красотой канувшего восточного правителя. «Если бы это ему предрекли — какой был бы триумф для фараона! В центре первого царства западной культуры будет стоять памятник его господства». Но кто из проходящих по пляс де ля Конкорд хоть на секунду вспомнит об этом удачливом фараоне? Кто прочтет вдохновенный текст? Число этих людей стремится к нулю. «Вот так всякая слава выполняет обещанное». Ужели всякая?

Мой довесок в городскую тему и в тему славы будет пермским. Я купил эту книжку в магазине «Пиотровский»; в единственном месте столицы Прикамья, где такие книжки вообще продаются. И — уже не в первый раз — я обнаружил между страниц листки со стихами. Человек приходит в магазин и рассовывает меж страниц свое творчество. Это, мне кажется, подход примерно беньяминовский. В самый раз процитировать: «разразилась соловьева роза раз за разом в новых головах пальцами стихов отважно оземь наступая разве это птах». На обороте указана фамилия автора — Сергей Сигерсон. Городской призрак, книжный домовой, поэтическое животное, помечающее свою территорию: не знаю, насколько завидная, но явно состоявшаяся судьба. Посерьезнее, чем у фараона.

P.S.

Читателю. Идеальная книжка в дорогу: она не только влезает в карман; ее устройство позволяет носить ее с собой после первого прочтения — наугад открывая страницы и гадая на судьбу.

Издателю. Такую знаменитую книгу можно было бы выпустить с более подробными комментариями, да и перевести бы не мешало получше.

Досье:

Вальтер Беньямин (1892, Берлин — 1940, Порт Бу, Испания) — немецкий философ, теоретик истории, историк фотографии, литературный критик, писатель и переводчик. Стоял у истоков Франкфуртской школы. Самая известная в России работа — «Произведение искусства в эпоху технической воспроизводимости»; там высказана ставшая в наше время общераспространенной идея об ауре, которую теряет тиражируемый шедевр. Пропагандист французской культуры, переводил Марселя Пруста и Шарля Бодлера. Многие работы изданы посмертно.

Еврей и антифашист, после прихода к власти нацистов эмигрировал во Францию, откуда после оккупации собирался в США, уже эвакуировав туда большую часть архива. Однако на пограничном пункте ему было заявлено, что лица, не имеющие визы, должны быть возвращены во Францию. Беньямину было разрешено переночевать в местной гостинице Hotel de Francia, где он в ночь с 27 на 28 сентября 1940 года покончил жизнь самоубийством, отравившись морфином.

На другой день, под впечатлением от трагедии, испанцы пропустили всю группу (благополучно добралась до Лиссабона 30 сентября), а через несколько дней вовсе сняли ограничения.