За первые два года войны самое глубокое впечатление на Фрица Харенберга произвела юбка шестнадцатилетней дочери одной из его квартирных хозяек. Он даже взял девушку с собой в Саксонию на полковой праздник, потому что эта плиссированная юбка была скроена из шестнадцати метров ткани. В книжке не объясняется, связаны ли как-то метры с годами. Наверное, нет. Каждый год строить такую юбку никаких наперстков не хватит. Или просто ежегодно в композицию всобачивается складок на лишний новый метр? Вряд ли. Но чего только в жизни не бывает.

Голова в кустах

Бывает так: твой жених летал на Ю-52, это транспортный самолет, а хотелось ему в истребители. Мотивация у него была не героическая, а карьерная. В транспортной авиации давали «слишком мало орденов», и парень боялся, что это не позволит ему после войны сделать соответствующую амбициям карьеру. Вперед вырвутся те, у кого грудь в боевых крестах, а ему придется конопатить тылы? Нет уж, надо за побрякушками на передовую. О том, что именно для него «после войны» может и не случиться, парень не думал, конечно. Если было «до войны», если есть «война», то, конечно, должно быть и «после».

В истребители парня взяли, но не успел он истребить никого из наших, разбился на третьем учебном полете.

Через сорок лет ты — да, тебя зовут или уже, скорее, звали Гердой Герман — вспоминаешь, что в форме «он хорош был — ну просто умереть можно». Он приезжал в отпуск с фронта, видел на тебе партийный значок, объяснял, что это не самый хороший значок. Он был в Варшаве, наблюдал, как евреев загоняют в вагоны, и совсем не доверял твоей партии. Но все равно хотел в истребители. Он и еще, наверное, чего-то хотел от тебя, но тогда это было не принято в вашей среде до замужества. «Вы себе и представить не можете: такой зажатой меня воспитали. Поцеловаться было уже безумным грехом, которым действительно мучились». Ну а потом он разбился.

А ты?

— Я молилась Господу Богу, чтобы у меня откуда-нибудь появился ребенок, откуда — я и сама не знаю.

Из таких историй История и состоит, это понятно.

Oral history

«Устная история» как метод существовала, конечно, всегда, но как концепт появилась в Америке после войны. Приближение к живому свидетелю и участнику событий, новый тип источников, которые нельзя обнаружить в архивах. Обращение к непосредственному субъекту процесса, расширение границ традиционной науки, «новый демократический импульс». Все верно. Неприятности двадцатого столетия связаны с разными генерализациями, расовой там, классовой: логичен был ответный скачок к частностям. Жизнь моя, безусловно, зависит от того, что творится, скажем, в Охотном ряду, но также зависит она и от погоды, и от вкусов, скажем, отборщиков «Золотой маски», благодаря которым я услышу сегодня вечером Чайковского, а не Прокофьева, и у каждой из волн, что проходят сквозь меня, есть своя история, и все они воздействуют на цепочку моих повседневных телодвижений, но важнее-то все равно телодвижения, а не породившие их волны. То есть не знаю насчет «важнее», но именно из них состоит «реальность».

Книга «Вопросы к немецкой памяти» соткана из статей, написанных двадцать-тридцать лет назад в рамках больших исследовательских проектов. Десяткисотни граждан ФРГ и ГДР, не замешанных в письменных практиках, были опрошены пытливыми интервьюерами на предмет подробностей довоенной (имеется в виду Вторая мировая, вы уже поняли), военной и послевоенной жизни. Тонны пленок, баржи свидетельств — судя по тем фрагментам, что обломились нам, очень интересных свидетельств. Книжка увенчана беседой с автором, в которой сообщается — не в самом одобрительном тоне, — что некоторые подобные исследователи слишком некритично публиковали без особых комментариев массив собранного материала, а надо публиковать критично и с осмыслением. Оно так, конечно, но вопрос-то этот не теоретический. Имеет смысл обсуждать только конкретный баланс.

От труда Нитхаммера остается впечатление, что материала можно было бы вывалить и побольше. Фрагменты интервью (они не отдельно даются, а выпрастываются курсивом из чащобы статьи) часто слишком уж фрагменты, почти нет больших массивов чистой речи человека, по которым читатель мог бы делать свои выводы. Да, есть выводы-рассуждения исследователя, из них в основном труд и состоит, и в среднем случае они как-то, что ли, слишком незамысловаты.

Сообщено, например, что «источником аутентичного воспоминания о войне является пережитый на войне опыт». Справедливость этого утверждения оспорить возможным не представляется. Но сложно, при сколь угодно врожденной деликатности, не отметить, что содержательно оно стремится к нулю. Далее написано, что «истории о войне люди рассказывают друг другу и по сей день», но уже редко. Почему редко? Да потому что фигуранты поумирали. Причинноследственная связь, чего уж там, прослежена безукоризненно. Но лучше иной безукоризненности лишняя корявая цитата.

Вот человек купил автомобиль — чтобы на нем преодолевать некоторые посильные пространства. Исследователь замечает, что здесь за «невинное желание иметь личное средство передвижения» выдается «глубинное желание мужчины повелевать чем-то, что покорно расширяет его силы и возможности». Ну…

Возможно мне не хватило интеллектуальной оснастки, чтобы адекватно оценить уровень и глубину анализа, предпринятого Лутцем Нитхаммером. Но цитируемые или пересказываемые им фрагменты старых интервью производят сильное впечатление. Иногда можно не капризничать и повыковыривать из булки изюм.

Не просто «не вернется», а «вообще не вернется»

Что-нибудь для начала очень простое. В начале, впрочем, была шестнадцатиметровая юбка… давайте что-нибудь еще проще. «У меня, и когда я извещение читала, слез не было — не могла ни одной слезинки пролить, потому что в толк взять не могла, что он вообще не вернется». Многим, наверное, на менее болезненных примерах известен этот эффект: когда ты не можешь соотнести текст с реальностью. Слова не просто все понятны, смысл каждого из них однозначен. Не склеивается другое: зависимость живой цветной реальности от какого-то мелкого шрифта, значков-червяков на бумаге. Кажется, что это совсем про разное: безусловная память о руке, положенной на затылок, о губах, о щетине, и условные червячки. Странно, что эти вещи вообще могут как-то соотноситься.

Господи, не дай мне утонуть

Убежище в Эссене, 43-й год, первый крупный авианалет союзников. Из газет известно о скорбных случаях в других городах: в убежищах рвались трубы и люди тонули. И вот женщина — ее зовут-звали Эльза Мюллер, переставление в статью никому неизвестных фамилий из книжки имеет, надо думать, магический смысл — молится: «Господи, не дай мне утонуть». Ей слышится шум воды. Она просит: «Пусть лучше потолок рухнет и меня прибьет, но только не тонуть». Я согласен с Эльзой и чувствую, что многие из вас согласны, но почему? Мне доводилось тонуть (ну так, притапливаться), и многим из вас, наверное, тоже… что смущает? Может быть, тот факт, что ты следишь за процессом? Прекрасно понимаешь, что происходит именно это: вода заполняет легкие, стоит в горле, постепенно заливает тебя небытием. Страшно именно присутствовать при процессе собственной смерти?

Угасая на теплом ложе ты, бывает, если не все шарики закатились, тоже как бы следишь за процессом. И понимаешь, что происходит именно то, что происходит. Но важная разница: ты видишь, как из тебя выходит жизнь. Поскольку она твоя (или, во всяком случае, была твоей), ты тоже отчасти участвуешь в процедуре. А с водой другая история — не из тебя, а в тебя. Не выходит, а входит.

Незаменимые есть

В свидетельствах людей, переживших страшные эпохи, ищешь опору для сегодняшнего себя: у нас, допустим, тоже вполне страшная эпоха. Все меньше в ней места для нормальных человеческих существ, все ширше насест вурдалаков.

Можно ли надеяться на волшебную силу самоорганизации общества? Морали от этого процесса требовать не приходится, но можно поискать рациональности. Нитхаммер приводит отличный пример того, как «социальные культуры могут оказываться сильнее политических лояльностей и возможностей властей». Жестянщик-коммунист, не слишком жаловавший режим, довольно спокойно пережил войну на своем производстве; в топку его, как незаменимого специалиста, кидать не стали. А его товарищ, член СА, потопал на фронт. Есть то есть должности, на которые по партийному принципу не назначишь. Летчика, например, себе подбираешь, чтобы крыльями шевелить умел, а не просто поддерживал генеральную линию. Центральным банком тоже лучше пусть руководит лицо, знающее хотя бы арифметику, постигшее хотя бы пару тайн числа Пи. И т.д.

Не очень утешительно звучит? Согласен, не очень.

Всегда есть место п…

Утешение есть для тех, кто шелудится по ту сторону баррикад. В период денацификации в Германии была в ходу формулировка «нацист, оставшийся порядочным». Разумно и гуманно, что же. Мало ли какие обстоятельства привели человека туда, куда привели. От него — от человека этого самого, слабого и беззащитного перед лицом расширяющейся вселенной — не следует требовать сверхусилий. Элементарное выживание, страх за шкуры домочадцев… Понятно, что всех не перевешаешь. Важно другое понять: этого и желать не следует.

Зуб за ползуба

Но месть такое блюдо, которому не сидится в сусеках. Эрика фон Энд оказалась случайно на руководящей должности: начальник, уходивший воевать, оставил ее вместо себя, полагая, что она уступит ему потом законное место… Если и когда он вернется. Это когда еще, впрочем. Пока вот что:

— Один мой сослуживец, который — не хочу сказать позавидовал, но, наверное, недоволен был, что я, женщина, выше него, — он стал меня слегка травить, что я политически небезупречна…

Слишком, по его мнению, вольные она вела разговоры. Эрика начистоту поговорила с начальством, поставила вопрос о доверии, доверие получила. И доносчику — не спустила.

— И в скором времени этот мой сослуживец, который до того имел бронь как незаменимый работник, получил от меня приказ о призыве в армию, мобилизовали его… Не очень-то приятно мне было, но я и поделать ничего не могла.

Правильно, что не могла, да? Если патриот, пусть шурует на фронт, понюхает уже как следует русскую пулю.

Глаза, кресты, гениталии

Месть бывает еще и магической. Ритуальной. Вернер Паульзен попал под Житомир сразу, в июне 41-го. Над его взводом неплохо поработала наша оборона: из 54 человек выжило четверо. Им пришлось потом возиться с трупами товарищей.

— У нас ведь было уже несколько человек с наградами — Железный крест второй степени, первой, штурмовой значок, еще из Польши и из Франции — все это было срезано. Глаза повыколоты. Половые органы отрезаны…

Надругательство над трупом врага: насколько это достойная практика? Вроде ведь уже победил, и не враг перед тобой, а тело. Пусть из него и вышел дух, но слеплено оно по образу и подобию… Да такой еще символизм — кресты, приравненные к половым органам, глаза, намекающие на вудуизм, — нет ли тут преступления против вкуса?

Благожелательный критик всегда учитывает контекст. Война — дело пастозное, сугубое. Отрезать от фрица половой орган — это да, неприятно. Молодцы, ребята, пересилили отвращение. Это и сопернику на пользу, расширяет его кругозор: ты на войне. «Гол и красивый, и с эстетической точки зрения интересный», сказал футбольный комментатор, и я смеялся над ним: не одно ли это и то же? Но нет, не одно. Отрезать гениталии оккупанту — не слишком красиво, но, несомненно, с эстетической точки зрения интересно.

Хтонь на масле

Рабочий цинкового производства Фриц Харенберг с трудом подбирает слова:

— Не, ну чем старше становишься, тем больше ведь ума набираешься, и смотришь совсем по-другому. Тогда бы все это, что с нами случилось, с этим боролись бы, с нацизмом, тогда… И еще тогда, по-нашему сказать, духу не хватало, чтоб против все это выступить…

Герман Пфистер, когда на шахте ввели обязательное приветствие «Хайль Гитлер!», отказывался его произносить — «по крайней мере до тех пор, пока ему не стало страшно». Не уточнено, правда, сколь скоро стало страшно и почему.

Безымянный батрак-коммунист протестует против марша СА, кричит «Хайль Москау», и его забивают за это насмерть.

Герде Герман уже после войны, в пятидесятые, не нравится, что хозяева на заводе устраивают слежку за рабочими, она организует сопротивление… Это, конечно, не такое опасное сопротивление — в пятидесятые. Не съедят заживо. Но, с другой стороны, ценно как раз то, что воля к борьбе сохранилась после катка национал-социализма.

Не найду сейчас с ходу популярную в перестройку цитату из «Архипелага ГУЛАГа» — о том, что чего же не сопротивлялись, пока еще было можно, не орали на весь подъезд, когда приезжал воронок, не давали в рыло государеву человеку в сером плаще… Примеряли, наверное, на себя — тогда, в перестройку. Думали, что повели бы себя иначе, достойнее, доведись угодить в такой переплет. Но были при этом уверены, что удастся обойтись без переплета, что «точка невозврата пройдена», все такое.

Что же, переплет настал, вот ведь как. Мы как раз на той странице, когда сопротивляться еще можно: в том смысле, что сразу не стреляют. Тут я удержусь от «мы», ибо мое личное участие в сопротивлении ограничено одним митингом, а письменная принципиальность сейчас не в счет, ну или почти не в счет, ибо море разливанное ныне письменности, все в нем тонет. Но друзья мои не ссут идти на ОМОН, в пикет, на солею, на площадь, ведут себя так, как мечтал о том Солж, и я рад, что в моем народе есть тот, кто не ссыт.

Только важная проявилась подробность. В историческом смысле сопротивление «бесполезно», ибо на другой стороне не просто ОМОН, хрен бы с ним, а бурая хтонь того же самого моего народа, которая уже пролилась, как аннушкино масло. Стихия, короче, не ведающая стоп-крана. Победить ее невозможно, но «польза» в бодании есть, даже и без кавычек польза: сохранить себя, ритм походки, взгляд, поворот головы. Не для упоения собственной тра-та-та, не для ля-ля-ля в эмигрантском мемуаре, а для дальнейшей возможности общения с себе подобными.

Любую черту

Как Зиглинда Эргер порвала с церковью? Во время голода пришел сборщик церковного налога, увидал на столе булочку. Сделал замечание: «На белый хлеб у вас деньги есть, а для Бога нет». Зиглинда с матерью выставили морализатора за дверь и написали заявление о выходе из церкви. В Бога при этом, понятно, верить не перестали.

Хорошую рифму бросили в почтовый ящик. В «Севере Москвы» заметка о вопиющем случае. «Люди, зависимые от наркотиков и алкоголя, легко переступают любую черту. Злоупотребляющий алкоголем 30-летний безработный не нашел лучшего средства добыть на новую бутылку, чем украсть в одном из магазинов церковную кружку для пожертвований. Решается вопрос о возбуждении уголовного дела».

Посадят, думаю. Кощунство плюс кража. Есть же план, показатели эффективности, и того, кому нечем возразить, рациональнее закрыть, конечно, хотя бы на годик.

Всюду жизнь

— Ну, надо сказать, это было прекрасное время там.

Это Вернер Паульзен о ГУЛАГе, в котором ему довелось потусоваться в середине сороковых. Интервьюер переспрашивает, насколько прекрасно. Выясняется, что не то что прям рай, но много плюсов. Сначала было по двое, по трое на койке, но многие поумирали, и у каждого образовалось персональное ложе. Пленным давали немного мыла, а русским не давали. При этом среди русских оказалось немало хороших людей, что оказалось для Вернера приятным сюрпризом. В кашу иногда клали растительное масло. Жить можно, короче.

Постскриптум

В предисловии к «Вопросам» сообщено, что благодаря разборкам немцев со своими преступлениями они стали «более сильными и уверенными в себе». Это не в восьмидесятые он написал, а сейчас, готовя русское издание. Про страну, в которой все больше зон, где совсем не говорят по-немецки, в школах которой пассионарные турецкие дети (чьи родители не хотят работать, потому что им платят неплохие пособия) примучивают поросль титульной нации, где гнобят как нацистов тех, кто осмеливается обращать на это внимание. Сложно представить себе более зримое доказательство того, что история ничему не учит. Даже профессиональных историков. Даже устная.

Досье

Лутц Нитхаммер (1939, Штутгарт), немецкий историк, один из пионеров так называемой «устной истории». Изучал историю, теологию и социальные науки в Гейдельберге, Бонне, Кёльне и Мюнхене. Основатель института культурологии в Эссене (1993). Работал в научных учреждениях Оксфорда, Йены, Парижа, Берлина, Базеля, Флоренции, Вены. Иностранный почетный член Американской академии искусств и наук, член ученого совета Института диаспоры и геноцида Рурского университета в Бохуме, попечительского совета мемориала «Бухенвальд».