Старуху-переводчицу посадили на 18 лет. Шпионила в пользу Земли Королевы Мод. Вернулась совсем дряхлая, повели ее по Дворцовому мосту. «Это что за река? — спросила. — Енисей?» — «Нет, это Нева», — ответствовали подруги. И старушка спросила резко и требовательно: «Нева? Что вдруг?»

Уран и Гея наших широт

Историю про старуху не стоит воспринимать как фигу в жилетном кармане, сиречь намек на ужесточение закона о шпионаже-измене. Не стоит читать ее и как документальную притчу о мученице отечественной истории, расшвыривающей старушек по баснословным рекам с таким хармсовским размахом, что родной водоем не узнаешь. Нет тут и тонкой отсылки с сашесоколовской «Школе для дураков», где про реку просто сказано «река называлась», без расшифровки, ибо Имена существуют сразу где-то в Небе, а нам тут внизу достаточно знать, что они есть, а уж какие — не наше дело. И тему странного каприза питерского уроженца Волохонского, который ни за что не хочет глянуть ныне краем глаза на гранитные брега, я таким образом не поднимаю.

И даже обхожусь без дежурной петербургской подколки: далеко не все знают, что Нева с точки зрения высокой науки это вообще-то не река, а большая протока между озером и морем. Тут в другом дело, наверное: старушка полагала, что если уж река, то мифическая, Смородина какая, или Лета, или какая-нибудь библейская, Евфрат какой-нибудь, Иордан. Старушка ведь знает, что она переходит свой мост внутри трехтомника Волохонского.

Там сказано, в частности, что зачин «Жили-были Дед да Баба» следует понимать как «утверждение бытия в не оп реде лен но-временном состоянии монолитной, постоянно совокупляющейся двоицы, Урана и Геи наших широт».

Да, как-то так.

Вне

Четыре с половиной сотни пророков Вааловых, Пе рун-Громовержец, Вейнемейнен (этого героя Калевалы предлагается представлять себе архаичным андрогином), Млечный Путь, Великий Народиил, Матан Тора, Шевуот, Катулл и Кекилий, Диндимена, Клодий Пульхр, Ложноязыкий Демон, Набоков, Зрубавель, Алексей Хвостенко, Генрих Восьмой, дуду, додо и дада: вот о чем (о ком) идет речь в стихах, прозах и переводах Анри Волохонского.

«Каббалист, мистик, знаток древней Греции и Египта, иудей и христианин, автор теософических трактатов и трактатов о музыке, исследований о свойствах драгоценных камней, он возникает за каждой значительной фигурой современного Петербурга. Его имя связано со всеми интереснейшими именами и школами. Сам же он остается в тени», — так представлял Волохонского Константин Кузьминский в предисловии к антологии «У Голубой лагуны».

Христианские, иудейские, античные, языческие, алхимические контексты обступают кроткого читателя, как те чудовища, на картинке, помните, когда человек упал лицом в стол, голову обхватил руками… нет, это картинка про сон разума, она нам тут не подходит.

Или взбесившаяся энциклопедия это и есть сон разума? Издатели трехтомника отказались от реального комментария, и понятно почему: файл лопнул бы от персоналий и дат.

Я часто думаю, проходя мимо Библиотеки им. Ленина, а что будет, если она взорвется? Инопланетяне швырнут злокозненное ядро, возможно, и в Кремль, но когда расстояния космические, легко ошибиться, и вот уже творение Гельфрейха и Щуко плавно, как в замедленной съемке, надувается взрывом, Амуры и Психеи Мухиной и Крандиевской (или там на крыше крестьянки и рабочие Манизера и Евсеева?) теряют в полете руки и головы, а вот что дальше?

Кони-люди, в смысле кирпичи, каталожные карточки, зеленые лампы, гардеробное оборудование, пепел былых страниц… чем разлетится громада библиотеки?

Или все же с неба ссыплются метафоры, гиперболы… нет, не так: Метафоры, Гиперболы, Идеалы, Концепции, Аллюзии и Гармонии сами по себе, вне бумажных одежд, вне биографий, разбившихся о них тысяч умов, вне… Вне.

Звук достигает высочайшего престола

Всего в собрание (составление, предисловие и примечания Ильи Кукуя) вошло пятьсот одно — они пронумерованы — сочинение в разных жанрах. Есть очень маленькие — одностишия, двустишия, трехстишия. Например, опус 275:

Прелестный женский смех

И злые наслажденья

Оставили меня

Или опус 277:

И брат

И сват

И подловат

Есть очень большие — в третьем томе представлен текст (опус 496), занимающий 370 страниц. Это фрагменты книги «Зогар» (основополагающего каббалистического текста). «Когда вопли и плач начинаются во второй раз, твердь над садом Эдемским сотрясается, и на крики откликаются пять миллионов из высших воинств, пока звук не достигнет высочайшего Престола».

В стихотворных произведениях пронумерованы также и строки: так, синтагма «порхающее прошлое вампира» является 1020-й строкой сочинения «Четыре поэмы об одном».

Тщательно отслежены в примечаниях первопубликации текстов: места все довольно экзотические, «Аполлон-77» — самое известное (хотя сам альманах в глаза мало кто видел), а остальное — «Дети Ра» да «Мулета», «Крещатик» да «АКТ».

Есть алфавитный указатель; реального комментария, как уже было сказано, нет, но сделано исключение для нескольких современников, «так или иначе» отображенных в произведениях Волохонского: Бус Кресень (автор первого перевода «Велесовой книги», кстати), Лимонов, Солженицын, Роальд Мандельштам, М.В. Розанова. «Почему я, Мария Васильевна, нынешних книг не читаю? Да начать хоть с того, что я, Мария Васильевна, крыс не люблю». Последняя строчка в ширину книги не влезла, пришлось поджимать «не люблю»: это к вопросу о том, как трудно издавать серьезные книжки. Чтобы все влезло, трехтомник позволяет себе минимальные — из приемлемых — шрифты. Да и то: не вошли в собрание еще несколько статей о симметрии типа «Расположение аминокислот на грани эксаэдра», которые, как удается понять, тоже имеют гуманитарное, а не естественно-научное содержание. Может быть, они еще больше «Зогара», не знаю.

Но вот что знаю и в чем составителя и издателя придетсятаки упрекнуть: потратив столько сил, бумаги и букв, очень глупо не предварить издание концептуальной статьей о смысле-местезначении тв-ва А. Г. Волохонского. И сам сосоставитель Кукуй мог ее написать (он ограничился в своем предисловии парой самых общих замечаний), и немало других людей Волохонского исследовало, было уж, наверное, кого попросить. В настоящем виде трехтомник без серьезного высказывания литературоведа выглядит даже и не несколько, а откровенно кастрированно… издатели словно разводят руками: вот какой есть в нашей словесности герой, а чтозачем-куда, мы судить не беремся, мы просто предъявляем тексты… разбирайся сам, читатель.

Не очень-то и гнозис

Аркадий Ровнер, редактор русскоязычного журнала «Гнозис», выходившего в Нью-Йорке в семидесятые-восьмидесятые, обратился в 79-м году к Волохонскому с вопросом о судьбе «московско-ленинградской метафизической школы 60–70-х», обронив при этом, что школа (и Волохонский как ее ярчайший представитель) была особо озабочена «сверхреальностью, мифологически-религиозным контекстом».

— Я думаю, никакой сверхреальности нет, — ответил, в частности, Волохонский.

Прошло полвека, невозможно залезть в головы тогдашним гениям, да бывает так, что и сам участник событий видит их перпендикулярно документальной реальности — не через полвека, а через полчаса.

На иной взгляд со стороны, послевоенная европейская культура от «сверхреальностей» как раз отдыхала. Только-только отшумела сверхреальная идея национал-социализма, да и коммунистическая идея была сверхреальнее некуда; оба упомянутых «направления» расцвели на фоне ситуации «смерти Бога», которого как раз новыми гиперреальностями (расовой, классовой) заменить и хотели. Реакция шестидесятых — это робкое обнаружение приоритета локальных ценностей над грандиозными, пестование конкретных живых реальностей в пику загадочной «сверх»… В историю эта реакция вошла под именем постмодернизма, и ярчайшим примером может тут служить почти ровесник Волохонского Д.А. Пригов (1940– 2007), взявший на вооружение сверхэстетику гигантомании, но принципиально настаивавший на частном характере любого поэтического высказывания.

Чуть позже эти идеи отвердели в форме «московского концептуализма».

Ленинградец Волохонский слышал те же мелодии эпохи, но инструментовал их иначе. Его наследие, принципиально громоздкое, напоминает о тех же мотивах «валового производства», он — что характерно и для Пригова — выводит на смотр обитателей энциклопедии «Мифы народов мира», но не превращает их в концепты. Ленинград-Петербург — сам «концепт», продукт кабинетного безумия влиятельного алхимика, а потому операция выпаривания смысла из имен и понятий кажется тут избыточной. Выпуская из рукава Перунов и Зрубавелей, Волохонский словно ждет, что они принесут и распакуют свои старые, контекстами не покореженные смыслы…

Природы хрупкие куски

Волохонский — изрядный «полистилист», перепевает и частушку, и народную песню, и оперную строку, и философическую лирику, но перепевает как лишенные этикетки жанровые пустотности. Если же задаться вопросом о наличии-отсутствии прямых подражаний-влияний, то в стихах Волохонского мы, прежде всего, услышим интонацию обэриутов.

Соблазном сильно поределым

На небесах тебе далеких

Расположил свои пределы

Наш мир ужасный и жестокий

Природы хрупкие куски

Он поместил в законов обруч

По ним сновали пауки

Плетя для нас познанья

поручень.

Ну или, если короче — «Уже девиц прыщавый факультет От вожделенья скачет на культе»; это и вовсе кажется прямой цитатой из Заболоцкого.

Причем, похоже, что в этой эстетике Волохонского интересовал не гротеск там или, положим, абсурд: и того и другого и в его творчестве с избытком, но, в общем, все это новостью не является, известно еще с античных времен. А вот что действительно новость: готовность и желание поэта отделиться от лирического героя, ввести инстанцию взгляда-насебя-со-стороны, ввести параллельную высказыванию рефлексию. Это тем более важно именно для Волохонского, что в нем сильна энергия непосредственной речи, незамутненного лирического потока, явен градус графоманистости (это слово я употребляю безо всякой иронической подоплеки; недержанием письма в равной степени могут страдать и бездарные авторы, и великие). Его, кажется, несет язык, речь, как ветер, захватывает его и швыряет в белые облака, и колышек рефлексии становится особенно ценным… хоть иногда ухватиться, притормозить, сформулировать какие-то творческие задачи.

Сам Волохонский считает ключевой фигурой (чего ключевой, оставим для профессиональных классификаторов) Роальда Мандельштама. Я не очень понимаю, что Волохонский имеет в виду, называя того «последним символистом», но вот следующий тезис мне внятен и кажется чрезвычайно важным: Мандельштам, по Волохонскому, начинает говорить с пустого места, с точки «торжества низкого языка» (справедливая, думаю, характеристика пятидесятых). Включить высокий язык, поэтику мифа на том месте, где только что торжествовал низкий: это может выглядеть несколько взвинченно, «немножко нервно», на иной взгляд и параноидально.

Понятно, что, говоря о Мандельштаме, Волохонский говорит и о себе, это ему приходилось решать задачу говорения на высоком языке в низких контекстах, и чтобы не выглядеть, наверное, смешным, он включает иронию. Один из исследователей даже говорит о сложности «отделить пародийную интонацию от лирической».

Тут стоит заметить, что культура несколько десятилетий вполне комфортно существовала в ситуации неотделения пародии от лирики; обе эти дамы прекрасно уживались в одном будуаре. Это буквально в последние годы говорить в формате такого неотделения стало опасно: верующий или еще какой нерефлективно настроенный субъект может вдруг оскорбиться в своих тонких чувствах. И вряд ли нужно тут пенять неироничному верующему: можно, конечно, но конструктивнее задуматься об изменениях в собственной речи. Но это проблема новейшего времени, оставим ее пока болтаться между строк.

Глядеть, глядеть, глядеть

«Никакой сверхреальности нет»? Вряд ли все так жестко… какаято, может, все-таки есть. Признавать существование сверхреальности вообще-то очень выгодно художнику: при такой постановке вопроса любой стишок, любой карандашный набросок, любая видеозарисовка обретают метафизический смысл. Поэт живет не зря уже потому, что он поэт, «общается с богами».

Опыт Волохонского, мне кажется, есть как раз попытка предъявить эту сверхреальность, метафизику эту в виде чего-то физического; он словно вышибает пробку, чтобы в советский хаос мог просочиться высокий космос. Но если пробку впрямь вышибить (а не извлечь осторожно хищным штопором), космос не станет просачиваться, а просто хлынет.

«О карфагенская девица — раскрасавица новгородская — улица девица-певица неаполитанская — наблусская гурия гулящая — дальняя александрийская новочеркасская…» Все эти гражданки схлопнуты в один стих по имени ≪Новые слова о Гармонии≫. То есть все это одна гражданка. Ряд волшебных изменений милого лица.

У Волохонского, как я уже говорил, встречаются сверхкороткие тексты, но вообще его тянет к бесконечному письму: дорога разматывается и разматывается перед наблюдателем, рифмы цепляются друг за дружку, ритм ли заедает, ≪концепты≫ ли путаются, мы получаем поток — неважно, поэзии или прозы.

В иные моменты чтения можно расслабиться, довериться этому потоку, чуть не написал ≪закрыть глаза≫… ждать, пока не вздрогнет внутренний поплавок, или пока не выбросит на сушу поток сермяжную единицу добычи.

Стих о лемурах (≪Вот нам бы с долгими пятами На ветке дерева сидеть И в ночь огромными горящими глазами И круглыми глядеть, глядеть, глядеть≫) просится в антологии в силу самых обычных художественных достоинств, но для кого-то окажется важнее сама тема: попробуй-ка отыскать в русской литературе стихи о лемурах.

Либретто ≪Заречный праведник≫ нужно, быть может, прочесть трижды, чтобы уловить общий смысл, зато безо всякого смысла оседают в сознании великолепные речитативы: ≪На лысине учителя орехи б нам колоть≫ — ≪Да жарить рыбу гладкую, да что-нибудь молоть≫ —≪По лысине учителя горошину катать…≫ ≪Праведника≫, кажется, никто не поет, но другие песни на стихи Волохонского из его колеса гармонии в вещный мир перманентно вываливаются. Чайник вина, который должен принести слуга. Огнегривый лев и синий вол, преисполненный очей (народ поет ≪Под небом голубым есть город золотой≫, но у Волохонского ≪Над небом≫, что не слишком странно, ибо текст называется ≪Рай≫).

И самое пронзительное, да еще и потому для статьи уместное, что короткие строчки влезут в колонку верстки:

Спой мне лебедь, птица белая

Как его я люблю,

Улетел он птицей-лебедем,

Кого я так люблю.

И для коллекции особо ценных вещей, из тех, которым невозможно найти применение: эпиграф из Аристофана. Удод говорит: ≪Вот сова≫. Ему отвечает Эвельпид: ≪Сова? Пустое! Сов возить в Афины — вздор!≫

Пурист, возможно, скажет, что в наследии Волохонского слишком много проходных строк, что он не отличает шедевра от эксперимента по наращиванию рифм на заданную тему, что ≪Роман-покойничек≫, написанный для констатации смерти вынесенного в название жанра, мог быть без потерь для карфагенской девицы заменен своим кратким конспектом, что хорошо бы вот иметь книжечку избранного, шкатулки с жемчужинами. Но недаром Волохонский творил не отдельными стишками, а сборниками: эффект шампанского укола тут неотделим от протяженности вглядывания в пространство почти автоматического письма. Да, три тома скукоженным шрифтом — оптимальный формат для отчетного автора.

По направлению к высоким феноменам

Среди переводов Волохонского есть опыт переливания на русский ≪Поминок по Финнегану≫, нареченных в трехтомнике ≪Финнегановым Уэйком≫. Джеймс Джойс, как известно, написал это произведение, используя слова из 60 языков, включая несуществующие, а так как Джойс и на одном языке — большой путаник, то желающих облечь всю эту несусветность в национальную форму находится немного. Есть легенда, что полный ≪перевод≫ ≪Поминок≫ осуществлен только на албанский язык, что есть неплохое свидетельство комической неразрешимости ситуации.

≪Пьяное распевание непросыхающей музикальности, которая призвана бранно изоблегчить все выворачивающиеся из сфер небес высокие феномены≫ — без обиняков заявлено на первых же страницах переливания.

Волохонский работал над ≪Финнеганом≫ пять лет, переложил около сорока страниц из шестисот с лишним. Не имея инструмента оценить качество этой работы, мы, однако, в состоянии оценить количество: для такого подвига нужно как минимум много свободного времени. Для чтения — тоже.

Выпуская трехтомник Волохонского именно сейчас, издатели, разумеется, никак не имели в виду отечественной политической ситуации, но интерпретатору-то ничто не мешает о ней вспомнить. Перед лицом нового таинственного заморозка многие пытливые умы озабочены перепозиционированием: кто об эмиграции думает, кто о протесте, кто готов подержаться за кремлевскую дубину (если, конечно, еще разрешат). А можно отнестись проще (оно же — по старинке, оно же — в русле благородных традиций): может быть, нам будет теперь выделено время для чтения очень толстых книг?

Досье

Анри Гиршевич Волохонский (Ленинград, 19 марта 1936). Окончил Ленинградский химико-фармацевтический институт, аспирантуру Института озерного рыбного хозяйства. В течение 24 лет работал в различных областях химии и экологии. Участвовал в океанских экспедициях. В конце 1950-х начал писать стихи, песни и пьесы; публиковался в самиздате (начиная с машинописных книг середины 1960-х, выпускавшихся Владимиром Эрлем). Единственное стихотворение опубликовано в СССР в журнале «Аврора» в 1972 году — басня «Кентавр». В конце 1973-го Волохонский получил разрешение на выезд за границу, жил в Израиле, Мюнхене, Тюбингене. Ни разу не согласился приехать в новую Россию. Некоторые песни и басни написаны совместно с Алексеем Хвостенко (общая подпись А. Х. В.). В 2000-е годы записал ряд альбомов и песен вместе с музыкантами Леонидом Федоровым и Владимиром Волковым.