Идею овладения Царьградом и проливами предлагается возвести в ранг русской народной мечты и запредельной, не подлежащей пересмотру политической перспективы. Поскольку без сверхзадачи, думая лишь о чечевичной похлебке, держава не в силах добиться и целей реальных.

Кровь горлом и из глаз рубины

В этой идее есть если не внутреннее противоречие, то некое лукавство. Цели предлагается, получается, ставить нереальные? Не подлежащие достижению, а лишь выполняющие функцию миража-маяка? Подобная неопределенность сопровождает все инициативы белой стаи.

Белая она в честь ворона, который стае — тотем. Состоит стая из семи петербургских интеллектуалов: шестерых мужчин и одной женщины.

Вся первая глава посвящена описанию тактико-технических характеристик этих достойных людей.

Рыбак считает «всех тварей морских и всякое порождение разума, связанное с водной стихией, предметом своего особого попечения». Он способен выловить съедобную рыбку из сколь угодно мутной воды и знает о существах с плавниками едва ли не больше составителей справочников типа «Рыбы России».

Мать-Ольха отвечает за связь с флорой. Она не просто способна подзарядиться энергией, положив ладони на кору баобаба-великана, она слышит голоса деревьев и трав и умеет сама шепнуть слово, понятное нашим зеленым братьям и сестрам.

— Мир столь огромен и расточителен, что превышает возможности восприятия отдельного сознания, — осторожно замечает герой по имени Нестор.

Для того и нужен сказочный расклад: всякий герой — богатырь по своему сектору мироздания.

Брахман, жрец стаи, умеет «слушать слои». Закрывая глаза, зависая (в прямом смысле слова) между небом и землей в позе примерно лотоса, он общается со сферами. Дело это непростое, иной раз мышцы его сухого аскетичного лица дрожат так, что ясно: «где-то на периферии большого радиуса слои возмущены так, что у Брахмана, будь он слабее духом, уже хлестала б горлом кровь и сыпались из глаз рубины».

Это характерная для романа фраза: про рубины из глаз.

В «Вороне белом» — до некоторого, впрочем, особого его слоя — все очень туго, плотно, как гвозди заподлицо. Воля. Сила. Жесть.

«Где мы, там трудно» — завет Князя, вожака стаи.

«Если ты не боишься умереть, то не можешь и проиграть» — другой его завет. Вожаком он является потому, что имеет на это «небесный мандат».

Добро от зла, хорошее от плохого следует отделять ежесекундно, чтобы не засосали бесы. Про них неплохо в такой вот максиме: «Растленная душа человека смердит — мы не чувствуем этого запаха, а бесы чуют и пируют на зловонных душах, как мясные мухи на падали».

На вопрос, что нужно сделать, чтобы не мыть на даче посуду, Князь отвечает не «взять на дачу девицу» и не «купить одноразовые тарелки». Он отвечает: надо сжечь дачу.

В стае считается неприличным скалить зубы — если, конечно, ты не собираешься никого вслед за этим порвать в клочки.

Все члены стаи, словно они не русские интеллектуалы, а дагестанские подростки, носят с собой ножи — даже Мать-Ольха.

Отдельно отмечено, что элиты должны состоять не из «специалистов по словам», а из братства по оружию.

Про Рыбака сказано, что он есть практически невостребованный нынче прирожденный тип денщика, умельца-балагура, которому все время нужно иметь над собой полковника; вроде бы не слишком уважительно сказано, но тут же возникает сравнение с великим загонщиком мамонтов, которому тоже было бы сложно реализоваться в полной мере в нашу безбивневую эпоху.

Воспета баня — как мистерия, как символический путь духа земли, который «виток за витком, точно бегущий огонек по елочной гирлянде, упорно идет дорогой Феникса к своей Вифлеемской звезде».

Воспета охота — «как осенью берут крякву в мочилах на подъеме» и все такое.

Великолепно предложение считать признаком чичирявости нашей эпохи тот факт, что в ресторанах практически не встретишь военных.

Есть немало гневных спичей в адрес экологии и политкорректности.

«Мы отстаиваем преимущество бифштекса с кровью над морской капустой»: сказано крепко, чего уж там.

Свежеизобретенную базуку, раскалывающую звуком черепа, испытывают не только на горшках с рисовой кашей и тыквах, но и в зоопарке: жертвами становятся бегемот, носорог и галапагосская черепаха, и жизнь их со смертью исполнены отныне гуманистического смысла, ибо крякнулись на алтарь науки. Иногда это отстаивание фалломарсоцентризма приобретает черты мелочные — автор не упускает повода пихнуть геев, постструктуралистов и наркоманов (последних лакомые вещества якобы обезволивают, в противовес сорокаградусной «живой воде», которая — не менее якобы — всемерно бодрит). Тут можно бы уязвить Крусанова: он вряд ли читал постструктуралистов (зажмем в скобках «и т.д.»), о которых берется судить. Но как сказано про те же осмеиваемые наркотики — «дым отечества, звездная пыль и небо в таблетках». Прекрасно сказано.

Поцелуй Раскольникова

Отдельной, пусть и маленькой, главки заслуживает представление о воле творца. Художник, коли он впрямь творец, способен порождать не только тексты, но и реальность. Нестор написал эссе о поцелуе Раскольникова: тот в финале «Преступления и наказания» лобызает землю в определенной точке Сенной площади, а много лет спустя ровно там вырастает из земли странный памятник под названием Колонна мира.

Ворон Брейвик

Относительно актуальности идеи русской воли и критики политкорректности спорить — в общем виде — не приходится. Дьявол и ангел, конечно, как всегда прячутся в деталях, но вообще трудно дискутировать с необходимостью рисовать на текущих щитах символы силы и воли. Другое дело, что щитов-то особо не осталось и символы, как правило, выходят криво. Некто будущий, возжелав судить о нашей эпохе по «Ворону белому», будет введен в заблуждение: подобного духа боевитости в отечественном обществе не сыщешь.

Что до политкорректности, действительность всякий информационный день подбрасывает анекдоты, каких не придумает ни один романист. Вот мудень Брейвик, убивший 75 человек: ему строят в тюрьме отдельные трехкомнатные апартаменты, где будут компьютер, телевизор и тренажеры. На содержание этого кадра норвежская казна будет тратить в год 700 тыс. евро. Благо бы Брейвик был последним ублюдком на земле, тогда не жалко и миллиона: чего не приехать с экскурсией, не поглазеть. Но есть ведь реальная опасность появления подражателей: чем ежемесячно зарабатывать на честный хлеб с сыром, проще один раз занять денег и купить пулемет.

Писатель, впрочем, на то и писатель, чтобы даже на таком переполненном спецэффектами поле найти место для своей ноты. Рассуждения о конце света Крусанов комментирует с неожиданной стороны: обыватель, дескать, привык к халяве. А что он ответит на прямо поставленный вопрос: а что ты, лично ты сделал для того, чтобы конец света состоялся?

Бьет в кость времени и соображение, что истинный консерватизм (к которому взывает белая стая) — это не бу-бу-бу про звездную пыль, а ежедневное творчество, поддерживание мира на ходу, вращение педалей, постоянное вливание в его механизмы новых неравнодушных сил. Такой консерватизм, пожалуй, поддерживаю и я.

Эхо веками

При чтении текстов Брахмана (он не только жрец, но и публикующийся любомудр) мысли сплетаются в нагайку. В «Вороне белом» камлания о мощи и воле поддержаны пластически: перед нами упругое, ловкое, необыкновенно вкусное письмо. Мне придется бить себя по рукам в этой главке, а то она, вспенясь миллионом цитат, перельется за журнальную обложку. Что выбрать?

Я лис люблю, потому сначала про лису. Патрикеевна избавляется от блох: «Лиса возле реки выхватывает из земли пучок мха и, пятясь задом, медленно заходит в воду. Очень медленно, чтобы до паразитов дошел смысл деяния, чтобы канальи осознали серьезность положения и неизбежность исхода».

О мелочах, шебуршащих в сознании: «В памяти моей все эти зерна прорастали, бутоны событий распускались цветами роскошными, с тугим ароматом, бьющим из глубин чашечек, и бархатистым ощущением в кончиках пальцев, ласкающих мысленно лепестки».

О телеведущем С. Шолохове, ненароком залетевшем в текст: «Изысканный специалист по комедиантствам, фильмознатец и утонченный лицедеевед» — великолепная бомбардировка аллитераций.

Зверь (о котором позже) идет по следу: «след подтаивал, пропадал на голых камнях, путался с ямками от сбитых птицами шишек, скрывался в щедро рассыпанных по лесу метках пробуждавшейся жизни».

«Слух номада, ловящий серебряные звоны рая».

«Господь уже позаботился о своих чадах и развесил тут и там для них сливы».

Город перекрыт кортежем членовоза: «Музыкант опаздывает на концерт, художник — на вернисаж, поэт — в башню из слоновой кости».

Под землей «надувается редиска» — как просто и мило.

Необычайно нравится мне, пять раз перечел, а сейчас и перепечатаю, про автобус, который: «мазнув по глазам слепыми, полустершимися номерами — так подсекает взгляд проплешина в ковре, пропажа буквы в слове, — покато вывернул на дорогу» — как точно употреблены слова «мазнув», «подсекает», «пропажа» и «покато».

Монахи пещерного храма были даровитыми акустиками: «Они строили тайные ходы с запечатанными погребальными пещерами, в которых запущенное эхо могло гулять веками, только набирая мощь от безысходности, так что вскрывшие могилу безбожники умирали от встречавшего их воя».

Другое про звук, столь же великолепное: «Кроны ив едва шелестели на тихом ветру, катая туда-сюда, точно шершавый шар, то нарастающий, то спадающий шорох» (тут, правда, стоит заметить, что этот образ шара-шороха со стр. 198 в ухудшенном виде повторится на стр. 249, что есть небрежность).

С большой выразительностью описан взрыв в трактире, за которым рассказчик наблюдает в рапиде. «Стекла в широких окнах заведения, отражая запрыгавшие на них блики света, начали вздуваться, будто это был полиэтилен, парусящий на неспешном ветру, по их поверхности, все плотнее и плотнее оплетая выдуваемые изнутри линзы, побежали белые паутинки…» На этих строчках я вздрогнул: дело в том, что году эдак в девяносто седьмом мне самому довелось в городе Москве отпрыгивать от окна, именно по крусановскому сценарию надувавшемуся трещинками и пузырями, и только, кажется, благодаря рапиду я успел выкатиться из-под водопада осколков… а когда взрыв стих, за окном лежал труп, принадлежавший, как позднее выяснилось, человеку по фамилии День, помощнику депутата В.В. Жириновского.

В защиту вши и таракана

Так цитата возвращает нас к реальности: хорошо, эта мощная и волевая белая стая, больше ли от нее проку, чем от козла молока?

Не слишком больше. Стаю тяготит насекомость деяний. Брахман слышит в слоях, что стае обещана «сладкая роса на полях зари, где свершится торжество наших белогривых дел». Но примеров белогривости автор привести не может. Стая паясничает на презентациях и конференциях, зачитывая то письмо руководству России с требованием не забывать о Босфоре, то руководству Франции с требованием восстановить Бастилию. Разгоняет тусовку экологов (они в романе небрежительно зовутся зеленцами и курощаются, в частности, через фразу «заступники истерзанной природы никогда не подадут голос в защиту вши и таракана»). Выступает с лозунгами уровня «государство должно нести в себе не только мощное имперское начало, но и такой же мощный конец». Посещение проститутки торжественно нарекает хождением в народ. Проводит акцию «Прощание с небесной сайрой»: кунаширское происхождение рыбы рифмуется тут с «проблемой островов». Показательно ест в Москве корюшку — петербургскую гордость. Набирает в Грибканале (против дома %-щицы Алены Ивановны) воду, везет ее в ту же Москву, там сеет в землю буквы из игры «Эрудит», зарывает свиной язык и грибной водой поливает.

Оно все, не знаю, может, и остроумно, но ни капли не белогриво.

Кровь в сердце старухи

Тут-то и появляется Желтый Зверь. То есть в романе он появляется почти сразу, но я избегаю пересказа не самого напряженного, но стройного сюжета. Зверь выпрастывается из горы где-то на Алтае, и белая стая чует — вот оно, ее настоящее дело. Вот он — достойный враг.

О Звере известно, что он очень большой. Даже медведь обдристался, увидав Зверя. Зверь обладает кожистыми складками на морде, жесткими иглами на гриве, мощным хвостом, он похож на «вспышку черного пламени», одна передняя лапа (про задние не сказано) у него не то что даже ледяная, а прямо криогенная, а вторая — раскалена. Когда он когтит дуб, остаются на дубу весьма противоречивые, но впечатляющие увечья.

Зверь много убивает всякой лесной твари и довольно скоро, набредая на деревни, принимается и за людей. И обнаруживает в себе лихое, человеческое, я бы сказал, свойство: в убийстве ему больше всего нравится страх в глазах жертвы. К чувству этому Крусанов возвращается столь настойчиво, а описания смертей под его пером столь вдохновенны и красочны («кровь в сердце старухи остыла, замерла и, прошитая кристаллической паутинкой, схватилась в кусок красного льда») и прочие нередкие кровавые видения столь убедительны («то ли вывернутый наизнанку, то ли просто заживо свежеванный бык идет на тебя сквозь вязкий сон и скалится кровавой мордой, и хлюпают его кишки, сочащие дурную слизь, и кровью налитые белки ворочаются прямо в розовой кости и в мясе»), и так он убедительно разъясняет на стр. 106 процесс «наматывания кишок», что кажется: рассказчик — латентный садист. Что упоение кровью и есть его подлинный месседж, который он довольно изобретательно скрывает (в том числе, наверное, и от себя) за рассуждениями о воле и имперском сознании. Эту тему, предполагающую чтение в сердцах (ладно бы лишь повествователя, но ведь и автора), я, впрочем, развивать не стану.

Обернусь лучше к символике Зверя. Он мог бы быть темсамым-зверем из Откровения, но Брахман убедительно рассуждает, что конец света уже произошел, что мы живем, уворачиваясь от падающих обломков мироздания, а, стало быть, Откровение припоздало. Он, не исключено, есть существо из нострадамусова фрагмента: то ли о бесе высокого чина, перерождающемся в ангела, то ли об ангеле, замороченном нечистым. Есть версия, что Зверь — метафора кровавого тирана (замечу в скобках, что лично я бы отказывал тиранам в столь эффектных метафорах). Есть версия, что он — поддельный, фальшивый Вестник. Есть даже версия, что Зверя нет, что он лишь иносказание, а если и существует, то в виде «человеческой глупости, которой люди наказывают сами себя».

Словом: «круговерть прозреваемых смыслов то принималась оседать, то вновь все внутри Зверя, поднятое дыханием Единого, взвихряясь, мешалось».

Ситуация, логичная для столь отвлеченного существа, но не слишком логичная для Крусанова.

Меж селезенкой и душой

Вообще-то смыслы так себя ведут, взвихряясь и оседая, и вновь мешаясь, ровно в произведениях осмеиваемых постструктуралистов. Только там их гоняет по броуновским траекториям не дыхание Единого, а сомнения в его существовании.

В предыдущих романах Крусанова смыслы были смиреннее, подчинялись воле автора и протагониста, да и в экспозиции «Ворона» вбивались в текст сваи четкой уверенности, что автор умеет отличать зло от добра. Чем дальше, однако, в лес, тем больше эта уверенность плывет, и даже Князь (герой с чертами самого Крусанова) вдруг спрашивает: а не может ли быть такого, что сейчас нам Желтый Зверь — враг, а в какой-то момент таковым быть перестанет?

Начинает даже казаться, что автор — усомнился. Чего стоит одна только лекция про икс- и игрек-хромосомы, изложение современных научных воззрений о том, что в перспективе в логике эволюции мужские особи смогут спокойно отмереть; вот уж сенсация для фундаменталистского крусановского мира. Или подчеркнуто странное преображение членов стаи в членов другой стаи другой эпохи — столь странное, что не слишком поддается разумным трактовкам; выдавать его суть я тоже не буду, в надежде, что книгу вы прочитаете.

Или совсем уж удивительное для автора, считающего человека «вершиной пищевой пирамиды» (из чего и проистекает, в частности, его право на кровавую охоту и на эстетическое наслаждение от убийства бекаса и утки), увлечение идеей, что человек лишь временный хозяин планеты, что и было, и будет время господства иных существ, и метафизических оснований для господства у них ничуть не меньше. Эта идея, что ли, нова для Круса нова, и он поочередно влагает ее в уста рассказчика Гусляра, жреца Брахмана и презренного Зеленца: послушать, чтобы лучше постичь, в разных огласовках. И даже увидеть: один из героев книжки снимает научпоп-фильм про жизнь, кипящую вокруг древнего дуба. Цинциннат, помнится, читал в «Приглашении на казнь» такой же роман, про жизнь-вокруг-дуба, но если у Набокова под ветвями памятливого дерева проносились рыцари и целовались влюбленные, то у Крусанова в кадр попадают личинки, мыши и кабаны, и — ни малейшего человека.

Сдвиг идеологической базы благотворно сказывается на прозе: в ней звучит больше голосов, вставные истории (вроде китайско-монгольской войны; в романе много чего есть мною не упомянутого) лишены нравоучения. Нету навзничь убивших две предыдущие книги («Американская дырка» и «Мертвый язык») приступов болтологии, зато много лепки текста, живое слово в умелых руках. В таких случаях принято говорить, что идеолог (это все происходит где-то внутри автора, меж селезенкой и душой) уступил художнику. Молодец.

Досье

Павел Крусанов (1961, Ленинград). Образование – факультет географии и биологии. В начале 1980-х деятель музыкального андеграунда, участник группы «Абзац». Работал осветителем в театре, садовником, техником звукозаписи, печатником, ныне редактор одного из петербургских издательств. Автор шести романов (самый известный «Укус ангела»), книги очерков по истории терроризма, книги эссеистики, прозаического переложения эпоса «Калевала». Составитель антологий, посвященных теме пьянства в отечественной словесности: «Синяя книга алкоголика» и такие же «зеленая» и «красная».