В 1824 году полицейским указом был наложен запрет на использование собак в качестве тягловой силы. Животные, впряженные в тяжелые тачки, нередко — в порядке отвлечения от постылой работы — набрасывались на прохожих. «Однако парижане этим указом еще долго пренебрегали».

Год за три

Книгу, охватывающую треть века жизни столицы мира, Вера Мильчина писала — это информация от издателя — десять лет. Девяносто страниц в год: не слишком много, но страницы весьма концентрированные, крепко настоянные на информации, почерпнутой из десятков французских исследований и из мемуаров россиян, угораздившихся два века назад на парижские улицы, названия которых в этой книжке, в соответствии с традицией девятнадцатого столетия, переведены на русский. Белая улица, улица Белых плащей, улица Богоматери в полях. И циркачи по этим улицам, и фланеры, и гризетки со студентами, а студент — с цветком в петлице, и льется по брусчатке поток нечистот, потому что за канализацию примутся как следует уже в середине столетия, за пределами нашего толстого тома.

Начинается история в 14м, союзники подходят к Парижу. Но интернета еще нет, и новости горожане узнают из наполеоновских бюллетеней. В них благость. Сообщения о перспективных победах. Когда на центральных улицах появились солдаты, бегущие от врага, и поселяне, уносящие ноги «от горящих хижин своих», парижане были зело ошарашены. «Потомство, конечно, не захочет поверить, чтоб целая столица не прежде могла узнать о приближении 200 000 армии неприятельской, как послышав гром пушек у ворот и гром барабанов на всех улицах своих!» (Федор Глинка). Потомство верит: оно знает, что власть — не совсем любая, но почти любая — очень любит врать даже и безо всякой практической на то необходимости. Без оглядки на будущее реноме. Дело тут, мне кажется, в возможности сделать что-нибудь безнаказанно: если можно нагадить, то непременно нужно нагадить. Менталитет называется.

Наполеон, кстати, отступая, хотел взорвать «Гренельский пороховой магазин», главный склад адского порошка, что разнесло бы к чертям изрядную часть столицы. Еле отговорили. И ничего — национальный герой. К концу описываемого периода прах карлика в треуголке перенесли в Дом инвалидов, монограмму впечатали во все святцы.

Впрочем, в этой статье мне хочется обойтись без политики. Лишь три строчки о том, как встречали тогда в Париже русского царя. Высыпали всем способным передвигаться населением, извели годовой запас чепчиков. «После парада государь наш почти на руках парижан внесен был и с верховой лошадью к квартире его» (полковник Михаил Петров, свидетель). Конь был белый, как снег, по имени Марс, а по другой версии он был светло-сер и прозывался Эллипсом.

Такое больше не повторится. Не сочетание лошадиных имен, в смысле, а восторженная встреча русского лидера в галльской столице.

Часы слепца

Что главное? Главное вообще?

Ответа нет, я знаю, но вот из главных вещей: цена человеческой жизни.

В сентябре 1827-го гренадер седьмого полка швейцарской гвардии был расстрелян за то, что украл часы у слепца. По приговору военного трибунала — в приватном их военном местечке. Гражданских гильотинировали на площади, казнь была одним из самых выпуклых развлечений. Места занимали заранее. Отцы сажали детей на загривки: щас голова покатится! Если случалось помилование, разбредались недовольные: отобрали конфетку! Это я примерно так и представлял, впрочем. Не знал, что к казням печатали «программку»: сентенцию (приговор?) Королевского суда. Как сейчас театральные собирают.
В морги тоже ходили, глазеть на покойников. Не только ведь интернета не было, но и кинематографа, и хоккея, а куда-то ведь надо ходить. В сутках было те же двадцать четыре часа, хоть тресни.

А у Джузеппе Фиески, покушавшегося на монарха ЛуиФилиппа, была любовница Нина Ласав. Она выдала Джузеппе властям, того торжественно казнили. Нину посадили в кафе близ Биржи, и все желающие — ну, кто мог заплатить за вход в кафе и там еще что-то заказать — ходили на нее смотрели. А.И. Тургенев с возмущением называл акцию ≪выставкой самой себя≫.

Начала лучеметных светил

Королевские празднества и бал, иерархия водовозов и лотереи, секты и школы, первые пробки (fi le — цепь, вереница; поначалу в них гуртовались экипажи у дворца, но и к баржам на реке это могло относиться), кабинеты восковых фигур, бюджет, префектура, полиция, семейные пансионы и меблированные комнаты: около тридцати неспешных глав, щедро нашпигованных фактами, цифрами и цитатами из стильных источников, из мемуаров и хорошей литературы. Фигура автора в текст не вламывается, мнений никаких особых Мильчина не высказывает, присутствует лишь интонацией — спокойной, интеллигентной, слегка (совсем слегка) ироничной.

Мильчина не объясняет в предисловии и в заключении, почему избрала для своего колоссального труда именно этот ломоть эпохи. То есть реперные точки ясны, поражение в войне и революция, но мало ли в истории ключевых точек. Так или иначе, в попавшую в переплет треть века в городе произошли изменения, сделавшие Париж примерно тем Парижем, что мерцал долгое время в русском сознании как ≪тот самый Париж≫, в который, казалось, так романтично слетать когда-нибудь на выходные. Он стал в эту эпоху городом с миллионным населением. Эта цифра до сих пор отличает мегаполис от просто значительного населенного пункта.

В эту эпоху в городе построены большие крытые рынки и крупные магазины. Вальтер Беньямин именно на примере парижских пассажей толковал о появлении человека нового времени. Публичное пространство для шопинга — один из важных ареалов обитания такого человека. В эту эпоху зародился жанр вечеринки. Тусовки по образцу высокосветских сборищ стали устраивать все хоть сколько-нибудь обеспеченные горожане. Называться тусовки некоторое время продолжали балами. ≪Балов стало так много, — пишет в январе 1824 года ≪Журнал де Пари≫, —что чувствуется острая нехватка оркестрантов для музыкального сопровождения танцев; дело дошло до того, что в некоторых домах танцуют под одно лишь пианино≫. Со временем дошло до того, что в некоторых домах —я лично знаю такие —вообще обходятся без живой музыки, просто включают электрозаписи групп ≪Аквариум≫ и ≪Наутилус помпилиус≫. Но смысл мероприятия от этого особо не изменяется.

В эту эпоху завелись денди. Люди, добывавшие себе славу не родом занятий, не кипяченым происхождением, а габитусом и повадками. Подать себя на пати — до сих пор одна из самых сладких забав. Странно думать, что когда-то ее не существовало.

В эту эпоху ≪был изобретен способ проводить газ по трубам, словно воду из Сены≫, и столица озарилась газовыми фонарями. Унылые масляные плошечки стали уступать место ≪царству цвета≫. Глинка восхищался: ≪Сто восемьдесят огромных зеркальных фонарей украшают такое же количество аркад. Каждый из них дробит, преломляет и отбрасывает множество ярких лучей, и все они вместе представляют прекрасный ряд лучеметных светил≫. Лучеметных светил! Дальше у Глинки еще есть ≪радужное зарево≫.

В эту эпоху появились кафе, и завтраки с газетами, и бесконечные посиделки со стаканчиком и сигаретой: сюжет меж тем тихой сапой иссяк, с сигаретой в Европе теперь все меньше где посидишь, воспроизводя степенные позы со старых полотен… а тогда он как раз начинался, этот сюжет. Наверное, в детстве-отрочествеюности, глотнув с репродукций и из чашечки стиха намек на чужой пестрый воздух, я так и представлял себе условный Париж, в который даже и не очень мечталось за бесперспективностью попасть: тур Эффель, да, а рядом кафе, и там я сижу с сигаретой и, страшно вымолвить, наворачиваю круассан.

Тогда же появились на домах таблички с номерами и названиями улиц. Сначала просто писали краской, потом размещали эту полезную информацию на темных стеклянных плоскостях, а в 40-е появились синие эмалированные с белыми символами —такие почти как сейчас. А в Петербурге года три тому назад завели таблички, похожие на нынешние парижские, то есть получается, что сегодняшние петербургские по цепочке из эпохи Реставрации происходят.

Тогда же возникли кафешантаны. Общепит с дрыгоножеством и горлодранием. Та самая институция, в современных образчиках которой многие из вас провели вчерашний вечер.

И железная дорога. И общественный городской транспорт. Метрическая система. Скамейки на улицах и в парках (что стало серьезным ударом по частным лицам, промышлявшим арендой стульев). Общественные туалеты. То есть платные уже были — в количествах мизерных, для публики избранной, а в 20-х по городу расставили писсуары… конечно, да, это мужская услада, но ведь надо как-то двигаться.

Было еще куда двигаться. Вновь всплывает тема (автора она, наверное, особо волнует, что понятно): еще совсем недавно самые красивые европейские декорации нещадно воняли. Нечистоты валили на улицу, в сточных канавах концентрировались ядерные безобразия. «При попытках очистить старую сточную канаву на улице Амело несколько рабочих задохнулись и умерли». Город рос, отходы его размашистой жизнедеятельности множились геометрически, инфраструктуры, понятно, соответствующей не было. На окраинах, а окраины были недалеко, размещались очень большие свалки. Самая грандиозная дислоцировалась в Бельвилле, рядом с ней функционировала живодерня. «Когда дул северо-восточный ветер, чудовищное зловоние свалки ощущалось даже в самом центре Парижа, в саду Тюильри».

Как-то со всем этим справились. Очистили-построили сказочный населенный пункт, который… как белый дом на зеленом холме… ну, еще ведь и сейчас Париж для многих символ романтики, цивилизации и, как бы это поделикатнее, глубины исторической памяти.

Самих утопающих

Книга Мильчиной из тех, что ставишь на полку, подразумевая некую вечность: пользоваться как справочником, выхватывать вдруг, как из кобуры, раскрывать на эпизоде со слоном (см. цитату), чтобы подошарашить подружку. Но прочитать ее коврово, подряд, за неделю, ворочаясь в подушках, как поступил автор этой статьи, — может статься изрядной медитацией. Да, узнавание-наслаждение, размещение своих виртуальных фигур в предлагаемых обстоятельствах, проецирование своей бледной тени на пыльные папирусы времени. Но и с галактической тщетой и облачной грустью при таком подходе — полный порядок. Атака на иллюзии, на несколько сразу… то есть они, может, уже давно в статусе иллюзий-изживаемых-пусть-доконца-еще-и-не-изжитых, никаких новых эмоций не включают, но старые — активизируют.

Вот иллюзия науки, архивного знания. Будто платили в Париже 40 франков за спасение утопающего, а если энтузиаст вытаскивал из воды труп («или его часть»), тоже платили (дело полезное, нечего трупу по Сене плескаться), но 20 франков. Ушлые ребята стали спасать своих знакомых, делов-то. Франки пополам. Тогда таксу изменили: двадцать за живого, сороковник за отлетевшего. Тут другая беда: спасатели ждали, пока жертва потонет, чтобы получить побольше. Тогда снова переиграли: за живого больше, но вторичное спасение одного и того же человека не оплачивалось. Прекрасная история. Мой друг, взяв у меня из рук книгу, раскрыл ее на этой истории, зачитал вслух. Дело было в кафешантане, окружающие смеялись, кто-то запомнил. Я и сам эту историю пару раз устно рассказал, теперь вот рассказал письменно. Да, письменно я добавлю, что Мильчина оговаривается, — «если верить писателю Леону Гозлану». Но устно-то я не оговаривался, и вы, передавая этот анекдот дальше, не будете уточнять, что, возможно, он просто придуман Гозланом. И если рецензент вставит утопленников в свой отчет, он в среднем случае места в тексте не найдет оговориться про Гозлана… То есть этот ненадежный факт уже гуляет по белу свету — с авторитетным ярлыком «из исследования Мильчиной». А ведь запросто мог нафантазировать мсье Гозлан.

Вот иллюзия роли текста в жизни контекста… Я получил наслаждение от чтения, рассказываю об этом вам, кто-то из вас поверит, купит книжку, получит свое наслаждение, вступит в круг наслаждений, но ведь чтение — так считалось когда-то — это не аналог оттягивания на пляже или там плотской любви. Предполагалось, что у чтения есть какие-то внешние смыслы, роль какая-то, даже и социальная. Шатобриан, скажем, сочинил антинаполеоновский памфлет, «на ночь прятал его у себя под подушкой, кладя у изголовья два пистолета». Еще при Наполеоне сочинил, а когда того боднули союзники, издал брошюрой: продали за два месяца шестнадцать тысяч оттисков. Брошюра взывала к монархическим чувствам. Осьмнадцатый Людовик подчеркивал, что эта брошюра «принесла ему больше пользы, чем стотысячная армия». Ну, мы и на своем веку видывали тексты, поворачивающие реки и покушающиеся на горы. Но больше уже не увидим.

Мы даже можем — не без некоторого кокетства, но и, в общем, с реальными основаниями — заметить, что совершенно ведь все равно уже, правду ли нам рассказывает Мильчина со ссылкой на Гозлана. Сведения из циклопического труда никуда не будут привернуты, пришпилены (разве что в следующий научный труд, который, однако, не получит такой известности, как этот том). Эмоциональное переживание мелочей, которые мы можем прикладывать к пейзажу, прогуливаясь по Парижу, ни на йоту не зависит от их достоверности. Мораль, нравственность, практика, польза: ни одно, ни второе, ни пятое из исторической науки не вытекает. Чистая игра в бисер. Да, это сладчайшая из игр, кто бы спорил. Но вот была иллюзия, что смысл этой игры может быть раздвинут в общество: нет, не может.

Другая важная иллюзия — этой и я отдал щедрую дань — состоит в том, что имеет магический смысл заговаривание демонов местности. Сочинение путеводителей, изучение истории перекрестка, протаптывание любимого моста туда-сюда и по диагонали, съемка двери сарая сорок восемь раз в сутки с фиксированной точки при разном освещении и при отсутствии такового, вывешивание в глубоких снегах лозунга «Я ни на что не жалуюсь, и мне все нравится, несмотря на то что я здесь никогда не бывал и ничего не знаю об этих местах», проза Андрея Левкина и Дмитрия Данилова. Производство такой книги и даже чтение ее кажется (мнится, чудится) обустраиванием какого-то своего личного небесного Парижа, находящегося в интерактивном контакте с Парижем реальным. Но, возможно, и это чушь, демонов местности никаких, может, и нет, а если и есть, то нет им дела до наших на сей счет романтических настроений.

Ну и, наконец, иллюзия Парижа. О, он был реальностью, этот Париж, что начался, как мы уже выяснили, в облюбованный Мильчиной период. О солей су ля плюи А миди у а минюи Илья туске ву вуле О шамп зэлизе. Оно и сейчас там примерно и даже очень туске ву вуле, но уже ненадолго. Будущее стучится с такими, например, месседжами: «Двести работников Лувра объявили однодневную забастовку в знак протеста против увеличивающегося числа карманников. Сотрудники Лувра утверждают, что банды карманных воров начали орудовать в залах более организованно. Они также периодически запугивают сотрудников. В основном это подростки, для которых вход в музей свободный». В заметке не указывается, что это понаехавшие подростки, но двух мнений тут быть не может. Не будет скоро никакого Парижа, о-ля-ля, се ля ви.

P.S. А про слона, который тридцать лет разрушался на площади Бастилии, — смотри еще раз цитату — я не знал, что он настоящий был, а не придуманный Гюго. Гаврош в этом слоне прятался, но Гаврош придуманный, а слон нет. В Москве только что чинили Мавзолей Ленина: что-то там про гидроизоляцию, про грунт основания здания. Мумию не выносили (т.н. «траурного зала» работы не касались), но от публики объект скрыли под большим белым колпаком космического несколько толка. Три, что ли, месяца на Красной площади пучился прекрасный снежный пузырь, очень красиво было, правда. Эпизодец из истории Москвы. Крохотный, но смачный. Если в нашей литературе есть ныне Гюго, может вставить в роман.

Досье

Вера Мильчина (1953, Москва) — российский историк литературы, переводчик. Окончила филологический факультет МГУ. Кандидат филологических наук (1979). Ведущий научный сотрудник Института высших гуманитарных исследований РГГУ. Член СП Москвы (1996). Член административного совета Русского института в Париже. Публикуется с 1974 года. Среди переведенных ею авторов — Виктор Гюго, Шатобриан, Жермена де Сталь, Бенжамен Констан, Шарль Нодье, Оноре де Бальзак. Лауреат российских и зарубежных премий, кавалер Французской академии за распространение французского языка и культуры (1997), ордена Академических Пальм ветви (2002).