Пляж. Панамка бросает на загорелые щеки живую дырчатую тень, но тень от ресниц — еще прозрачнее и длиннее. Это специальный талант — видеть тень от ресниц.

Обрыв

Пляж — черноморский. Семейство добиралось к ласковым волнам из самого Энска, «через всю страну». Хотя на самом деле, если Энск это примерно Новосибирск, то дальше на Восток еще половина страны, причем, если дозволительно так сказать, большая половина. Но все равно очень далеко. Прикатили за морским отпускным счастьем. Жаркие первые страницы — отдых в полный рост. Мама умиляется девочке, не веря, что Лидочка некогда не только у нее внутри вся помещалась: было время, когда она вовсе не существовала.

И тут вдруг обрыв, затемнение. По аналогии с тьмой пренатальной молодая мама думает о тьме посмертной. Образ какого-то зависшего над пропастью грузовика вспыхивает в мозгу. Затемнение недлинное, на один абзац. Дальше снова пляж, кораблики на горизонте, оглушительные чайки, горячий песок, громадный персик — нежно-шерстяной, тигрово-розовый от переполняющего его света. Много солнца и радости. И снова обрыв, истошный крик отца, суета, все бегут куда-то, мелькают руки, шум и гам: мама Лидочки утонула. На иной вкус, слишком театральное начало романа. Но не будем торопиться с выводами.

Обыкновенная история

Лазарь из названия — гений от физики-математики-химии Линдт Лазарь Иосифович (ЛазарЁсич), лауреат бесчисленных премий, один из создателей атомной бомбы, который уступил Курчатову право возглавлять первые испытания, поскольку ненавидел административную возню. Первая его женщина, Маруся, старше его на тридцать один год: это, конечно, история необыкновенная, к ней мы еще вернемся.

Обыкновенно Марусино го ре — Бог не дал ей детей. Повторяется схема пролога: долго описывается счастливая чадолюбивая Марусина семья, с такими подробностями, что кажется — мы завязли в чужом счастье страниц на сто-двести. «Ежедневно, ежечасно — в звоне столовых приборов, плаче младенцев, скрипе половиц, в каждой ноте многоголосого дома — жил и дышал сам Бог, простецкий, уютный, единственно возможный, безнадежно антропоморфный Господь с крепкими крестьянскими пятками и курчавой бородой». Но нет — история о жестоком наказании судьбы падает в текст, Маруся идет по врачам и монастырям в поисках такой простой радости материнства, но все напрасно. И вот в очередном святом месте читателя пригибает к земле жестоким порывом этой только по названию («Проза: женский род» называется серия) женской прозы. Сначала явится абзац со страшным монахом Ипатьевского монастыря («вызывающе богатый, белокаменный, похожий на зачерствевший кремовый торт») — шагнул на соборную площадь невероятно красивый, нездешний, нечеловеческий, «широко раздувая черные рясные крыла» и с таким яростным презрением смотрит поверх голов, будто боится замараться. А вскоре после него — абзац о внезапной ненависти Чалдонова (это муж Марии) к Богу, который не хочет помочь. Вновь тяжелые безнадежные строки после большой радости.

Еще обрыв

Следующая главка по той же схеме должна, по идее, обыграть фамилию «Обломов», но это будет кощунственно: на сей раз гибнет крохоток-мальчик. Уже знакомая нам Маруся-Мария устала жить в эвакуации в стыдном благополучии за спиной мужа, академика Чалдонова, и набрала к себе бездомных эвакуированных: спасать и лелеять. И снова разливается во весь лист главная идея книги — огромная чадолюбивая семья. И когда война уже почти кончилась, читатель расслабился, трехлетний Славик съел нехорошую ягоду: а не расслабляйся, читатель. И такие эмоциональные качели на протяжении всех четырехсот сорока четырех страниц — не расслабляйся. Времен, в которые нас не существовало, не в пример больше, чем тех, что досталось нам, и лишь редкими ярмарочными всплесками озарится комическое ничто: пролетит в кружке яркого света искусная живопись.

Щедрый дар

Как Белинский из Грибоедова, выписываю одну за одной цитаты, стилистические чудеса. Вот их уже целый короб.

Из самого начала — Лидочкина мама утонула — девочка еще ничего не понимает, но уже «что-то отчетливо лопалось у нее в голове, маленькими частыми взрывами, словно срабатывали крошечные предохранители и, не выдержав напряжения, перегорали — один за другим, один за другим». Вся фраза хороша, но отдельно отмечу повтор: и смысловой, и ритмический. Подбор слов у Степновой почти всегда оптимален, но с исключениями, а вот чувство ритма безукоризненно.

Вот — в рифму к крошечным предохранителям — тринадцать лет спустя Лида смотрит документальный фильм про семью орангутангов: «самец, едва отбивший детеныша у аллигатора, выскочил на берег, по-человечески, хрипло завыл и вдруг поднял изувеченного мертвого малыша к небу — не то карая, не то укоряя, не то пытаясь понять».

Духи Галины Петровны — «невыносимые, густые, будто взорвавшееся на жаре, нагло прущее из банки смородиновое варенье». Приходится открыть окно в машине — «быстрый уличный воздух ловко, как кот, просунул сквозь оконное стекло тугую прохладную лапу и небольно ударил Лидочку по губам и по круглому вспотевшему лбу».

Трость переключения передач в «Волге» «с хищным хрустом дергалась, будто ломалась какая-то невидимая, но важная кость». Выходит навстречу докторша, похожая на пирожное безе, — «круглая, белая и ловко склеенная из двух сахаристо похрустывающих половинок».

О 1937-м: «Имперская свинья с хрюком поднялась из вековой лужи и принялась равнодушно пожирать собственных поросят, не разбираясь особо, какие из них кошерные, а какие — не очень». Хотя тут, наверное, стоит придраться: поросята кошерными не бывают, но это редчайший случай неуклюжей — и все равно ведь мощной — метафоры.

Вот гений прикрывает формулу рукой, «словно боялся, будто она проскользнет сквозь его опухшие от холода пальцы и с тихим сухим шелестом…» Вы скажете, что многовато эпитетов? Возможно, писательницу немножко распирает умение щедро и красочно живописать.

Автор не просто внимателен «к детали», которая автоматически вылетает в текст критика после глагола «внимателен»: автор не забывает о мелочах придуманного своего мира, и если будущий профессор Чалдонов явился в семейство невесты Марии с коробкой глазированных вишен, нам не забудут доложить, что коробка поселилась в комнате у девочек Питоврановых (за фамилию, кстати, отдельное браво), где «стала приютом для пуговиц, шелковых тесемок, стекляруса…»

Вот — возвращается тема свиней — в центре стола лежит на блюде молочный поросенок, «маленький и очень детский, испуганно прижмуривший напухшие словно у новорожденного, веки» как свидетельство того, что изощренный стиль может быть не только «для красоты».

Вот прогулка по кукольному Плесу, «похожему на жемчужину, убежавшую в траву из чьей-то булавки»: прелестно, что именно из булавки.

Формула Линдта

«Женщина сама по себе вообще не существует». Она, дескать, отраженный свет. Возможно, но в книге именно таким образом клеится образ мужчины, гения Линдта. Он и появляется в тексте не слишком часто, гораздо реже своих женщин.

Конструкция романа вообще довольно простая, но в своей простоте прихотливая и смелая. Три времени — три «женщины Лазаря», через которых он и воплощен. Первая — любовь, что старше на тридцать один год, жена старшего друга, пригревшего Линдта сначала дома, потом и в науке. Вторая — жена Галина, моложе на сорок один год. Третья — внучка Галины и Линдта Лидочка, которой физик-математик никогда и не видал. В конце книжки она, замыкая круг, начинает жить в Энске в бывшем Марусином доме, да и других связей между временами и героями хватает сполна.

К конструкции, впрочем, к сюжетным мотивировкам можно предъявить некоторые претензии. Так, «любовь» Лазаря к Марусе в романе просто слово. Это, по заявке, не признательность или уважение, а именно Эрос, но Эрос умозрительный. Совершенно неясно, что переживает влюбленный Линдт, недаром Маруся о его страсти так и не догадалась. Он был для нее сыном, заменой нерожденным собственным детям.

Это притом что вообще интимных моментов в романе хватает. Одна из его героинь названа необыкновенно чувственной и оттого особенно целомудренной: эту же характеристику можно переадресовать и тем местам текста, где заходит речь «про это». Точнее, степень целомудренности варьируется в зависимости от того, какой именно герой описан. У генерала из органов, согласно его положению, в штанах ноет огромный, болезненно набухший желвак. Но вот фрагмент о первой ночи Маруси и Чалдонова, случившейся на корабле: «Пахло нежной речной сыростью, по потолку плыли длинные, плавные, колыбельные тени, а потом в тот ритм пришел наконец весь окружающий мир: и качающийся ламповый свет, и ласковый, слабый переплес Волги, и ответные Марусины движения, от которых у Чалдонова то обрывалось, то опять властно напрягалось сердце…» Если бы у нас, по американскому образцу, существовала премия за лучшее описание секса, я бы номинировал на нее эти пол-абзаца.

Что, однако, не отменяет претензии: чувство гения к старшей своей любви лишь декларировано. Кроме того, несколько неестественны мотивировки второй эпохи: Галина выходит замуж за Линдта не по своей воле, а в результате угроз со стороны приставленного к профессору человека, но слишком уж этого не замечает ЛазарЁсич, слишком даже для рассеянного профессора. Есть проблемы и во времени третьем, чересчур там все контрастно. Мир балета, талант к которому угораздило проявить Лидочку, описан как сплошной ад, а страстное желание героини жить в собственном доме, варить вкусные щи и иметь много детей не то что просто идеализировано, это бы ладно… Оно воплощено временами в несколько пародийной форме, начиная с того, что Лидочка после танцевального кружка устраивается у двери кружка домоводства и слушает обрывки лекции о том, что пол в квартире следует мыть не реже одного-двух раз в неделю. Не слишком верится и в то, что в тыловом Энске жене жуть какого ценного эвакуированного академика позволили развести у себя детдом для сирых беженцев. Как-то это не очень реально и слишком мифологично. Впрочем, у грубоватых мотивировок и контрастных построений есть хорошее алиби, именно мифологическое.

Абсолютное оружие

Это сейчас страшным явочным порядком главной мировой угрозой оказался терроризм, но всю вторую половину двадцатого века основные страхи воплощало оружие массового поражения — атомное, водородное, нейтронное (помните гиперкороткий анекдот «Стаканы стоят, а нас нет»?). Лазарь Линдт выбрал делом своей жизни именно массовое поражение (и с презрением говорит о тех, кто сначала изобретал бомбы, а потом преуспел в борьбе за мир). В этом смысле он символ двадцатого столетия, он даже родился в 1900 году, облегчая арифметическую задачу будущим праздным кладбищенским гулякам.

Я, кстати, странным образом помню наизусть начало миролюбивой поэмы Е. Евтушенко «Голубь в Сантьяго» о том, что «усталость самого измученного тела легка в сравнении с усталостью души, но если две усталости сольются в одну, то и заплакать нету сил»…

Метафизическая усталость — естественное состояние практически всех героев «Женщин Лазаря». Струны их жизней напряжены до предела, тронешь — вызовешь адский ли, райский ли, но раскаленный звук. Так порождаются образы и впрямь мифологической силы. Одна женщина, скажем, поклялась писать другой письма до самой смерти. И писала. Адресат умер намного раньше, но письма продолжали приходить, и относили их в тень крылатого креста, где они желтели, разбухали, истаивали, превращались в землю, в прах… Словно, ей Богу, из книги Бытия строки.

Или — по контрасту с обычными сусальными образами маленьких танцовщиц — «вся перевитая пружинными жилами балеринка с оскаленным напряженным лицом человека, которому приходится держать на плечах запредельную, непосильную ношу».

Лазарь Линдт — человек-энергия — сам и есть такая непосильная (хочется скаламбурить, что для высших сил) ноша. Совершенное существо, мегаученый, который в силу старческого маразма может в тарелку — в компанию к гуляшу, тушеной капусте и паровой куриной котлетке — долить стакан сладкого чая, но потом пойти в кабинет и начеркать клубок рогатых формул, которые аспиранты размотают не просто в толковую, но во вполне еще даже передовую статью. В оные годы он даже Берии мог перечить — мерило с олимпийским отливом.

И недаром письмо часто поды мается до возвышенного, до библейского слога. Это особенно сложное упражнение, и большая заслуга Степновой, что она верно берет эти ноты. «Галина Петровна подошла к окну, чуть отдернула парчовую гардину — шел крупный, бесшумный, торжественный снег, какой бывает только на Рождество, и весь двор, весь город, весь мир были полны этим снегом и светом, бледным, живым, настоящим…» — это все не только для красоты, это дает роману должную степень условности, которая позволяет и мифологические сюжетные сцепки, и контрастные характеры-ситуации.

Мелкий ледяной дождь

Образы Степновой не просто возвышенны или «красивы», но и, что не менее важно, точны. «Сеял мелкий ледяной дождь, то и дело срываясь в крупку, сухо секущую по щекам» — полное ощущение физического контакта строки со щекой. «Напрасно Петр Алексеевич хватал за рукава неспешных и равнодушных, как языческие боги, советских медработников»: всякому знакомая ситуация. Галина Петровна, у которой отобрали собственную ее жизнь, «будто отставала от всего прочего мира секунд на десять, как шагающий по дну густого торфяного пруда водолаз в тяжелом, накрепко свинченном костюме» — цитируя, думаешь, что «тяжелых» слов многовато, но нет, на странице романа фраза держится ладно.

Степнова точна в описании технологий изготовления шуб, знает что-то про бриллианты, про устройство речного парохода столетней давности, про то, какая прическа (пышная шапка тоже как будто натренированных волос) была у фигуристки Натальи Бестемьяновой. Может при случае «оживить» (как странно прозвучало это слово!) историческую фактуру названием постановления ЦК, разбирается во внутреннем устройстве балетного училища. Что-то даже про атомную бомбу изучила, но эти специальные знания не торчат из текста сигнальными флажками; чувствуется, что далеко не все «изученное» втиснуто в текст.

Три-четыре раза проза закручивается легкими, без малейшего нажима фонтанчиками «металитературности» — вроде того, что в сцене из военного времени мелькнет цитата «Мы сядем в час и встанем в третьем, я с книгою, ты с вышиванием», и на секунду выглянет из-за строки лицо автора, чтобы напомнить, что Пастернак сочинил эти строки в 1949-м — просто прелестный вышел фрагмент.

И много и бережно про человеческие отношения. Про одинокую девочку, у которой вдруг вместо семьи (вслед за утонувшей мамой наложил на себя руки и отец) осталась вдруг лишь бабушка, ледяная королева, и память об утерянном рае не засыхала, а, «наоборот, росла и наливалась такой сочной болезненной силой, что Лидочка иной раз начинала рыдать без всякой причины, даже визжать, поднимаясь на высоких нотах до нестерпимого звона циркулярной пилы» — за что Галина Петровна ей однажды влепила просто-напросто оплеуху. Но и у этой мифологической злодейки при скрупулезнейшем взгляде обнаруживаются в броне трещинки, через которые сочится что-то отдаленно похожее на нежность к несчастной внучке, и читатель довольно долгое время пребывает в надежде, что лед способен растаять. У нее своя ведь беда, собственная сломанная жизнь, и очень впечатляет фрагмент, как навещает ее в больнице Линдт, обвешанный деликатесами и милыми вещицами, которые — внимание! — «даже и не вещицы были, а так — жалкое мычание глухонемой человеческой нежности».

Мысль семейная

С нежностью в книжке вообще полный порядок — и с глухонемой, и звонкой. «Дитятя вбежал в свою лужу, вздымая ледяные волны, словно маленькая кургузая баржа, груженная килограммами радости, свежей рыночной вырезки и теплого молока». Там и не про вырезку много, а и про чистую и честную протестантскую бедность, и про скудное существование простых честных советских семей. И про квартиру, в кою в Энске заселяют эвакуированного ученого: там и занавески чистые, и ложки еще теплые, и нет в сталинском космосе никакой возможности спросить, куда же подевались хозяева.

Само по себе соображение, что нет ничего важнее семьи, просто гимн родному дому — все это в голом виде банально до неприличия. Одетое в багрец и золото прозы Степновой (очень хороша на обложке «парижанка» Дейнеки) оно приобретает художественную мощь, но все равно оставалось бы банальным, когда бы не пара-тройка особых поворотов. Так, не на шутку цепляет мысль, что право быть полноценным членом родной семьи нужно еще заслужить, что для дружбы семейной мало кровных уз, а нужна умная человеческая приязнь. «Каждому вновь народившемуся у Питоврановых ребенку, каждой приблудившейся кошке приходилось постараться, чтобы завоевать любовь» — не без парадокса сказано, но какой, согласитесь, высокий парадокс.

И бороться «банальной» «мысли семейной» в романе приходится не с какой-нибудь «мыслью бессемейственной», а с большими идеями служения науке или искусству. Ближе к концу романа Лидочка выходит замуж за хорошего человека, понимая, что полюбила не столько бизнесмена Лужбина, сколько его дом: тот самый дом, что согревала последними годами своей земной жизни Маруся. Но железное «надо» и царская воля Галины Петровны велят не зарывать в землю талант — Лидочку ждут в Большом театре. Она хочет готовить купаты по книжке Молоховец «Подарок молодой хозяйке», а не проноситься над сценой в партии Жизели. Вот бывают люди с таким устройством сердца. Лидочка не может сказать «нет» в ответ на «надо». Она решает уйти из жизни, наполняет ванну горячей водой, находит старые лезвия… кажется, что последние страницы слишком затянуты, что перестарался автор романа в описании мелодий и узоров затухающего сознания, но нет, ждет читателя в финале еще один поворот, до которого стоило — дочитать ли, дожить ли.

Досье

Марина Степнова родилась в 1971-м, в г. Ефремове Тульской обл. Окончила Литературный институт им. М. Горького, прозаик, переводчик с румынского, в том числе популярной пьесы Михая Себастиана «Безымянная звезда». Печаталась в журналах «Новый мир» и «Звезда». Первый роман «Хирург» вошел в Лонглист премии «Национальный бестселлер». Живет и работает в Москве.