В 2003 году его дебют «Возвращение» получил признание Венецианского фестиваля, «Золотого Льва». «Изгнание» было отмечено Каннским фестивалем в номинации за лучшую мужскую роль, приз получил артист Константин Лавроненко. Новый фильм Андрея Звягинцева «Елена» будет показан в субботу на закрытии «Кинотавра», до этого он закрывал программу Каннского фестиваля «Особый взгляд», где награжден специальным призом жюри. Кажется, он вообще многое закрывает, например, тему недорослей по обе стороны экрана.

Антропология

Имя собственное в названии фильма наследует классическую традицию — от «Дяди Вани» до «Маленькой Веры». Между тем характеры фильма скорее эскизы и не располагают к обстоятельному знакомству. Более того, глубокое погружение в них вряд ли является целью фильма. «Елена», несмотря на все родство имени с фольклором и эпосом, может быть, и звучит несколько голо, по сравнению с «Анной Карениной», но вот вам еще одна, рассмотренная уже не через литературную оптику, разновидность самоубийства, растянувшегося на весь фильм. Правда, менее очевидная, без поезда и морфия, разновидность — в этой категории невозможно определить страну-лидера, понятно только, что мир в ней преуспел.

Обстоятельства места и времени, которые Андрей Звягинцев красиво обходил в прежних фильмах, а теперь они проявились в узнаваемой конкретике, нисколько не мешают универсальности «Елены». Будучи камерной, эта история не становится частным случаем чьей-то вкось поехавшей жизни. А отчасти даже носит в себе новые черты сюжета о чадолюбивой Медее, которая губит детей на свой лад, удушая их животной заботой. В фильме два пространства — европейские хоромы в центре Москвы и шлачно-блочная халупа за МКАД. Их сшивает до поры до времени бывший медработник Елена. Пожилая дама сдала себя во временное пользование обеспеченному, неплохо сохранившемуся господину, выйдя за него замуж и обихаживая его и его квартиру. В халупе прирастает потомством семья ее охламона сына.

Мужа, а в контексте фильма вернее называть его хозяином квартиры, играет Андрей Сергеевич Смирнов, уникальный для нашего времени и места типаж, чья сердитость не выглядит мелочной, а достоинство не заглушается любыми другими характеристиками его персонажей. Именно благодаря Андрею Смирнову редкий, фактически «протестантский» подход его героя к жизни, к делу, к родственным чувствам и благам, которые следует заслужить, выглядит органично, несмотря на полное фиаско общества заслуг перед обществом потребления. Потреблять мечталось бы сыну Елены, но собственными средствами он не обеспечен, материнских денег хватает на пиво с орешками, но никто не мешает ему считать, что ему все должны. В каждой ситуации совместной жизни Елены и неплохо сохранившегося господина есть некоторое чеховское несоответствие. Например, невзирая на мирные утренние ритуалы, супруги не глядят друг на друга и встречаются взглядами только тогда, когда глаза застилает ярость. В хибаре тоже если кто на кого и посмотрит, то непременно с претензией. И тем более внук Елены, которого бабушка полагает своим долгом спасти от армии, засунув оболтуса за взятку в институт, ей не свидетель и не судья. Потому что внук в упор не видит ни ее саму, ни родителей — лиц, находящихся за пределами его восприятия, имен для него несущественных, называйся фильм хоть «Трижды Елена».

Смиренная простота, с какой осуществляет себя ровное течение фильма под звуковой минимализм Гласса, тоже находится за пределами — она больше риторики, больше даже метафор и глубины характеров, иронии и любого эстетического пафоса. Прекрасный прежде кинорежиссер Андрей Звягинцев, переменив формальные основания своего кинематографа, не утратил ни одного из своих добрых качеств, но обрел какую-то доблестную зрелость, вескость речи.

В «Елене» нет вещательной важности. Она обращается к аудитории не высоким штилем, не помойным воркованием, не бормочет под нос, не лепечет и не искажает языка из каких-то ложных соображений. На фоне имеющегося в ассортименте неудовлетворительного набора техник киноречи ясный язык, отменная артикуляция производят ошеломляющее впечатление. Удивительно, да? Человек говорит вразумительно, чисто и неоскорбительно вообще-то на темы табуированные. Радость в том, что этот язык не отменяет мысли, которая, бывает, путается в показаниях, когда она глубока, объемна и даже приходит к точке, противоположной отправной. На этом контрапункте, необъяснимом, как всякое хорошее произведение, фильм везет так далеко, как посмеет смотрящий. У «Елены» широчайший диапазон интерпретаций.

Можно посмотреть на события фильма, как на прототип круговой поруки, необходимый пролог к состоянию «шито-крыто», излюбленному и единственно устойчивому состоянию любых дел в нашей «отечественной» стране. Хотя ее так же справедливо назвать «матерной», потому что за всеми этими дикими нелюдями, обитающими по соседству и выше, обязательно стоит какаято мать, отнюдь не мифическая Елена, с попустительства которой получились все эти оскотиненные дяди и тети. Но опустим этот болезненный контекст.

«Елену» справедливо назвать мещанской драмой — жанр, совершенно опустевший после Горького, Леонова и Вампилова, — не наяривающей драматизмом. Можно ведь было и ужесточить исходные обстоятельства: сын не просто ленивая свинья, а наркоман или судимый. Вот этой сгущающей кинотеатрдоковской фальши в фильме нет. Зато есть ощущение, что в этом фильме Звягинцев не чувствует себя свободным, потому что чувствует большую ответственность, и приходится выбирать слова, обходиться без поэтических вольностей, драматизирующих отягощений и бесконтрольной отсебятины, которую почитают почему-то за субъективный взгляд. Получается такая фантастически трезвая вещь. Разве не удивительно, вот как это случилось в нашей такой пострадавшей, очень бытийнотронутой стране, где в отличие от регламентированного Запада еще не перевелась непредсказуемая эмпирика и даруемый ею бесценный опыт, что вот в этой стране за несколько десятков лет именно эту трезвость перестали почитать за искусство и надо было дожидаться Андрея Звягинцева и его зрелости? Это не удар по оскотинившимся, которым восхитятся мизантропы, видящие быдло везде, кроме зеркала. Это мягкий обратный отсчет, когда на счет пять вы еще видите сон, но на счет один и последовавший негромкий хлопок проснетесь. За пределами сна брезжит понимание того, что красивая, немного мученическая идея о том, что человек может быть один, — не в том фатальном измерении «рождаешься и умираешь в одиночку», а по личному выбору — что эта идея не очень работает в полевых условиях. Человек не может быть один с самыми неприятными последствиями этой немощи. Старшие персонажи «Елены» оба неразборчиво, кое-как, прагматично удовлетворили потребность не быть одним и пришли к катастрофе. В масштабе одного человека — к личному апокалипсису. В масштабе населения — к депрессивной статистике. В медицинском смысле — к деградации и вырождению. В то время как кино на Каннском фестивале вдруг разразилось про устройство Вселенной, Звягинцев показывает, каким странным и саморазрушительным способом люди подстраиваются под это устройство, сами, не под давлением обстоятельств. Замечательно еще и то, что Звягинцев не повторяет пошлостей вроде той, что негоже спрашивать с человека личной ответственности, когда такая доля выпала на его исторический отрезок. Ни к устройству мира, ни к истории у него нет инвектив. Он внимательно смотрит на двух людей, которые поразному себя обманули, но один оказался жизнеспособнее. Это все те же самообманщики, поместившие себя вне мироздания и вне любви. За дельными, казалось бы, суждениями персонажа Андрея Смирнова повисает страшная судьба, в том числе блистательно отыгранная молодой актрисой Еленой Лядовой.

В отличие от дадаистов высокой культуры, бросающихся с канистрой бензина на дебилов, от образованцев, умно рассуждающих о том, кто подлежит очередной исторической и биологической чистке, по сути фашистов, режиссер «Елены» говорит о самоистреблении. Его Елена, разрушая себя, убивает не первый раз. Ведь разве ответственность за то, что ее сын — живой труп, ложится на тяжкий быт, на ветреность государства, жернова истории и развлекательный кинематограф? Время на мироздание есть только у оператора картины, Михаила Кричмана, не ленящегося разглядывать ворону и лить в окна квартиры невозможный московский ранний свет, когда погода ясная и вокруг застройка малой этажности. Ну, в общем, правильно тысячу раз, все начинается с созерцания. Получив этот опыт, получаешь все. В первую очередь выход из систем табу, из рутины, из деления на своих и чужих, на умников и дебилов. Пока одни устраивают в своем кино конец света, Звягинцев просто ненадолго отключает свет (Ханеке в давнем «Времени волков» поступал примерно так, но на порядок жестче, а все равно пришел к «Белой ленте», в которой следствие не состоялось, и судить некого). Ведь и так страшно наблюдать самоистребление, самоубийство и предшествующий им самообман. Опыт созерцания, полученный в предыдущих картинах, дает Звягинцеву право быстрого, короткого взгляда на то, что происходит в «Елене», событие «Елены» — агония, а агония не огонь, чтобы пялиться на него часами, и Звягинцев не мучает нас этим видом, не устраивает из агонии зрелища. Такое редкое сочетание в современной культуре ума и милосердия, происходящих от уязвленности, а не от позы нравственного превосходства. В русском кино появился не эстет, не проклятый поэт, лелеющий свои надломы, не страстотерпец абстракций, не народный акын, а, наконец, взрослый, каждое действие которого на экране обеспечено смыслом.